Валентин Аркадьевич, адвокат Моцарта скупо поздоровался, передал мне треугольник письма: так сворачивал их Сергей — я словно получала письма с фронта.
Я спрятала письмо в карман — и без того суровое лицо адвоката сегодня мне совсем не нравилось.
— Что-то случилось? — осторожно спросила я.
— Ещё нет, — поскрёб Валентин Аркадьевич зарастающую свежей щетиной щёку. — Но Барановский получил деньги и выдвинул свои условия.
— И чего он хочет? — с тревогой уставилась я на Ивана.
— Жену и ребёнка, — ответил адвокат. — Он требует, чтобы сначала ему вернули жену.
Глава 15. Моцарт
— Сука! — я ударил кулаком в стену и даже не скривился, когда закровили толком не зажившие костяшки. — Убью этого Барановского! Убью и закопаю в навозной куче! Там ему самое место!
Я слонялся по палате битый час из угла в угол как медведь-шатун, прижимая к боку повязку, но это скорее по привычке — боли я всё равно не чувствовал. Только гнев, могучий праведный гнев на хитрожопого говнюка, который дождался половины суммы и теперь качал права.
— Он серьёзно думает, что удержит бабу каким-то новым брачным договором? — положив руки под голову, следил за мной со своей кровати Патефон.
— Я не знаю, что он думает и какие грёбаные пункты добавил в брачный контракт, я же не юрист. Но, насколько я понял, он хочет не столько жену, сколько ребёнка, и пытается втюхать нашим юристам что-то вроде договора о суррогатном материнстве. По нему жена обязуется выносить, родить и отдать ребёнка отцу, а сама отказаться от всех прав на него.
— А так можно? — выпучил глаза Колян.
— А я ебу? — глянул я на него недобро.
— Понял, понял, — примиряюще поднял он руки, — ты не юрист.
— И ведь, сука, знает, что времени у меня совсем нет. Что заседание суда уже в конце недели. Что прямо из зала меня могут в вагон и по этапу. А там всё, колония. И уже никакой сенаторский статус мне не светит. И апелляции — хоть запишись! На их рассмотрение может весь срок уйти.
— Вот козлище! — вяленько поддержал меня Патефон, ковыряясь в ухе со скучающим видом и давая понять: хватит, что толку сотрясать воздух.
К счастью, меня и так повели на прогулку.
В тюрьме правила были просты: раз сам до толчка доползаешь, а не в утку мочишься, значит, обязан соблюдать режим и переться на улицу.
Да я и рад был студиться на осеннем ветерке.
Запахнув поплотнее тёплый стёганый, воистину арестантский халат, я вышел во двор. И, прохромав мимо бледных и худосочных коллег по больничному корпусу, уселся на узкую скамью у футбольного поля, подставив лицо солнцу.
— Тёплая нынче осень, — раздался рядом голос. Чтобы узнать кто это, мне даже глаза не надо было открывать. Но я открыл.
Он почесал впалую щёку. Сбрить бороду Катькиного отца заставили ещё после задержания. Но он выглядел без неё не моложе. Не пощадили его лагеря: он весь словно ссохся. Сжался, сгорбился, словно старался занять в этом мире как можно меньше места, хотя щуплым никогда не был.
— Тёплая, Леонид Михалыч, — кивнул я.
— Значит, говоришь, ребёнок выжил? Внучка у меня есть? — прищурился он. — Или ты это так, со страха петуха пустил?
— Не со страха. Её зовут Диана. У неё ваши глаза. Она такая же маленькая и коренастенькая, как Катя, — невольно улыбнулся я. — А когда смеётся, также закидывает голову…
— А Валентина знает?
Валентина, Катина мама, развелась с Леонидом Михайловичем, едва его посадили и буквально через год заново вышла замуж, решив после смерти единственной дочери полностью посвятить себя другой семье.
— Нет. Никто не знает. Пока.
Он понимающе кивнул. Мы долго просидели молча — каждый думал о своём.
— Ты прости, Сергей, — наконец сказал он. — Не мог я иначе. Я ведь слово дал, что тебя убью. Хоть зла на тебя давно уже не держу. Была, была злость да вся вышла. Но я поклялся, а это, считай, дело чести. Потому и стрелял. Две пули выпустил. Метко целился, честно. А что не попал, то твоя удача. И судьба твоя — жить. Нет законов человека дважды убивать, а потому мы в расчёте. Ну а коль в девчонку попал, что грудью тебя закрыла, — он стянул с головы шапку, — то мой грех, я за него отсижу.
— Жива она, девчонка та, поправляется, — сдержал я вздох.
Он поднял глаза к бездонному осеннему небу. Перекрестился.
И выдохнул с облегчением.
— Слава тебе, господи, — прошептал одними губами.
— И тебе здесь делать нечего, — прищурился я. — Вытащу я тебя, Леонид Михалыч.
Он посмотрел на меня тоскливо, как побитая собака.
— Я и так тебе по гроб жизни должен, Сергей. Ты ж один ко мне в тюрягу и приезжал, и передачки приносил, и деньги слал. Жена бросила. Родных не осталось. А ты ходил. И видишь, чем я тебе отплатил. Две пули в грудь. Заточку — в бок.
— Долг чести — это долг чести. Ты мне в глаза поклялся, что убьёшь. А я клятвы уважаю. А заточкой в бок, считай, ты все долги мне и оплатил. Ради доброго дела, а не ради худого была та заточка. Но оно нам только на руку, что мы с тобой вроде как кровные враги, — кивнул я задумчиво.
— Думаешь, выберешься? — вернул он на лысеющий череп казённую вязаную шапку.
— Ещё не знаю, — встал я: надзиратели загоняли всех обратно по баракам. — Но если что, ты с нами?