Одна из первых бомб, упавших на город, угодила прямиком в их жилище – крохотную халупу, на окраине. Все, кроме него, погибли: и жена, и близнецы-мальчишки, ещё школьники, и восемнадцатилетняя красавица – единственная дочь его, Дина. Что осталось от них? Имена, имена пришедших в мир, чтоб мгновенно и исчезнуть???

У него была контузия, и когда он, оглохнув, всё же очнулся и узнал о своих, то смог только дрожащими губами прошептать: «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!»

Вернувшийся с фронта старший сын поначалу и не признал отца в глухом старике со взлохмаченными седыми космами, придерживаемыми на затылке ермолкой, со слезящимися, будто и не видящими, глазами.

– Что, Абраша (так он называл сына, на русский манер), не нам судить, не нам обвинять. Кто мы? И что мы знаем? Мы можем только уповать на Него. А кротость покроет всё, это нам ещё Соломон-мудрый завещал. С сыном, с семьёй сына началась «третья жизнь» Баруха.

Проходили десятилетия, и веточка в «бессмертие» росла и укреплялась – сын, внук, правнучка…

Но к умудрённому старцу приходили неуместные к случаю мысли, особенно часто посещавшие его на все более пышно отмечавшиеся дни рождения.

Он не пытался прогонять эти мысли: раз есть, значит, так и должно быть. Ему поставили абсолютно ненужный слуховой аппарат. Кроме того, что он мало чем помогал, так ещё оказалось, что звуки внешнего мира ничего не значили и ни о чём не говорили, и подчас ему слышался звон от пустой словесной оболочки.

Всё – основное и важное – было в нём самом, внутри него… Он бы затруднился обозначить это словесно, но чувствовал «это».

И когда пришла череда смертей, вызванная Леночкиным то ли самоубийством, то ли несчастным случаем, он не поразился этому. Кроткий, он лишь скорбно принимал это… Даже в свои сто лет, как когда-то в пятнадцать, сиротой остался один на земле.

Соседи поместили его в дом престарелых. К тому времени катаракта ставнями закрыла от него Божий свет. Так во тьме и тишине, с притуплённым осязанием, будучи нечувствительным к ползающим по нему насекомым, и не обоняя зловония вокруг, доживал он…

Никто об этом не подозревал, а ему не с кем было поделиться, что он был – счастлив!!!

Это, наверное, было и непередаваемое ощущение покоя, какое редко, т о ч е ч н о, мгновениями, посещало его и раньше. Теперь это чувство, как и яркий внутренний свет, как и чудесные звуки псалма, слышанного еще в глубоком детстве, были в нём всегда. И он радовался могучей радостью.

Когда к старцу, покрытому пролежнями, язвами и некрозами, подошли, то глаза его были закрыты, а губы застыли в лёгкой улыбке, словно он стал обладателем тайного знания: и почему пришёл он в мир, и почему навеки его покинул…

<p>В щели</p>

– Галька! Хватит смотреть, мне петрушка нужна!

– Галька, иди сюда!

– Эй, Галька!

– Га-ль-к-а-а!

«Не дадут посмотреть!» – с досадой подумала она, и оборачиваясь в сторону кухни, прокричала, будто огрызнулась:

– Сейчас иду!

Но и позже, когда рубила и чистила коренья и быстро, до мельканья в глазах, крошила зелень и подавала поварам и буфетчице, словно зачарованная, продолжала она вспоминать о танцах там, в ресторанном зале, – об этих разодетых и надушенных дамах, надменных в ощущении своего женского обаяния и потому властных; и мужчин, довольных всем: ужином, музыкой, своей женщиной… И их тела, то тесно прижатые друг к другу, почти слитые в медленной, тягучей мелодии, а то колышущиеся, отпрыгивающие и вновь приближающиеся в истошном, рокочущем ритме.

Вот уже два года, работая зеленщицей в ресторане, из вечера в вечер, стоя на пороге кухни, она смотрела в зал, наблюдая всё это, и никак насмотреться не могла! Это было лучше, чем в кино, потому что представления чужой жизни были объёмны, а оттого правдивы: на висках и носиках женщин блестели капли пота, помада на губах была съеденной, пальцы лоснились, как ни оттирали их салфеткой, после цыплят табака… Они сморкались и ковыряли в носу и в зубах, икали, чихали и отрыгивали…

Женщины из ресторанной кухни относились к посетителям иначе. Они почти никогда не покидали пределов кухни, а если и случалось кому-нибудь из них очутиться на пороге зала, то, с презрением и ненавистью оглядев публику, они тут же уходили.

– Ты, Галька, будто завидуешь им? – говорили они ей. – А кто они такие! Дурни, которых мы обираем, а официанты обсчитывают! Чем им кичиться? Тем, что могут своих баб свести сюда, потанцевать да ещё музыкантам приплатить? А мы ведь после работы с сумками полными идём! Ты ж вон сама несёшь каждый вечер, чуть не надрываешься. Так чё ж ты на них глазеешь? Что в них эдакого? Над ними только посмеяться можно, ведь сюда ходить – всё одно, что деньги палить.

Галька согласно кивала, ей были понятны и ненависть, и презрение товарок к тем, как и их невысказываемое, глубинное желание оказаться на месте тех.

Только что она приняла свою ежевечернюю дозу вина, и оно теплом в животе и груди, терпким вкусом во рту, лёгким кружением головы и ощущением невесомости невольно заставляло её мурлыкать только что отыгранный в зале оркестром мотив.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже