Гуляли они с Ирочкой в большом парке. Там всегда собирались няньки, молодые деревенские девушки в чёрных плюшевых жакетах, или попросту «плюшках», и скрипящих сапогах. Они судачили о том, о сём, сплетничали о своих хозяевах, щёлкали семечки и отвечали на заигрывания бывших в увольнительной солдат. Там Галька и нашла себе подружек – Нюрку, прокурорскую домработницу, и Дунечку, ширококостную девушку со спокойным лицом. Нюрка со своей матерщиной, с тем, как она скалила зубы с первым задевшим её мужчиной, не очень нравилась Гальке, но с ней было весело, и даже похожие на плевки, противные слова слетали с её губ со смешными прибаутками. А с Дунечкой она любила поговорить о деревне, о том, как там жилось и как живётся тем, кто остался. Разговоры были печальными, но со сладостным оттенком собственной ограждённости. После них Гальке хотелось тужить по живущей далеко матери, по погибшему отцу и мёртвой сестре, но на людях как-то неудобно было, и в следующее мгновение она сначала через силу, а вскоре уж и вовсе искренне смеялась Нюркиным россказням…
Разве что перед сном, расчёсывая Ирочкины волосы, ощущая еле уловимый аромат, идущий от детского тельца, она уже не сдерживала слёзы, но плакала тихо, осеняя себя крёстным знамением, уж и не зная о ком или о чём.
В парке же она встретила и его, своего Гришку. Ей он показался красавцем – черноволосый, чернобровый, с блестящими пречёрными глазами. Впервые увидала она его зимой, когда он шёл по аллее среди сугробов и обременённых снегом ветвей – весь он какой-то летний, с несходящим загаром, с белозубой улыбкой полногубого рта. Он в этом пасмурном зимнем дне был необыкновенным, будто занесённым сюда южным ветром из своей далёкой, словно и не существующей, солнечной страны. Галька смотрела, как он приближается, ладный в своей солдатской форме, когда услыхала, как Нюрка сказала кому-то: «Да это ж Гришка-грузин!»
– Здравствуй Нюра! – сказал он, и Галька задрожала, услыхав его низкий, с хрипотцой голос.
– Здоров будь Гриша! Чё давно видно не было? Или, может, кралю где завёл? – застрекотав, засыпала его вопросами Нюрка.
А Галька стояла, не зная, что ей делать. Она хотела бы сдвинуться с места и уйти или хотя бы отвести глаза от этих сверкающих очей, но была не властна и пошевелиться. Она будто вбирала взглядом всего его, и простые слова его, и хохот звенели где-то внутри неё. Но странно, всего этого ей было мало, её как жажда измучила, смотрела и насмотреться не могла, слушала, да никак не наслушивалась…
– Знакомься, Гриша, – вдруг сказала Нюрка, – это моя подружка. И она подтолкнула Гальку к нему. Галька, как во сне, протянула ему руку, отчего он внезапно снова рассмеялся, но крепко пожал. И совсем уж неожиданно, взяв её под руку, повёл по аллее. Галька забыла всё: и то, кто она и откуда, и про то, что нужно спешить, чтобы успеть приготовить обед, и даже то, что где-то там спускается с горки на санках Ирочка… Век бы так идти, чтоб только лишь, скосив глаза, увидеть его гордый профиль.
Они стали встречаться в каждое из его увольнений, и Галькино существование превратилось в чётко поделенное – медленное течение дней без него и краткие, праздничные миги с ним. Невероятным, но, увы, реальным был мир без него, и волшебным, следовательно, не существующим, а словно снящимся, было время, что проводили они вместе.
Прибежищем для них стал чердак одного из домов, где имелся старый продавленный диван. И однажды закатным весенним вечером, когда они обнявшись лежали на своём диване, Гришка вдруг сказал ей незнакомым, злым голосом: «Ты долго меня мучить будешь?» Она изумилась и даже не этому нелепому вопросу, а ненависти к ней, прозвучавшей в голосе его. Она безмолвно подалась к нему, как бы давая понять, что всё будет, как захочет он. И тут же он страстно зашептал о том, как они поженятся, о том, как он любит её и как после демобилизации его, уедут они в Грузию…
Но и случившееся не сделало её счастливой, единение было не вечным, потому и не полным, а Грузия, такая близкая и родная, совсем еще недавно, вновь стала недостижимой.
В тёплой весне и жарком лете среди луговых трав и на прохладной лесной мшистости сплетались они в объятиях, и ласки их были пылкими, а уста жаждущими, и руки умелыми, а тела и в расслаблении вновь и вновь стремились к близости, к слиянию.
Но Гальке, как животному, предчувствующему близкую беду, хотелось выть, чтобы излить всю глубину отчаяния и горя предстоящей разлуки. Потому что ведь с каждым днём его, её Гриши, Гришеньки, Гришуньки, становилось всё меньше и меньше. Он словно бы истаивал, уносясь, наверное, в милую Грузию, а может к какой-нибудь оставленной в тех краях девушке, красивой и гордой, хранящей свою девичью честь для него, будущего мужа.