Автомобиль засигналил — Горький встрепенулся, оглянулся по сторонам. Ничто не изменилось в природе с тех пор, как он ехал в Горки: та же поздняя осень, неяркое солнце, свинцовая гладь Москвы-реки, прозрачная голубизна неба, за которым мрачная чернота космоса, равнодушного, холодного и бесконечного. А в его безбрежных просторах — маленькая планета Земля, и на ней он — Максим Горький, почти что ничто. И вся эта суета: революции, контрреволюции, кризисы, Чека, социализм, Ленин, его соратники, столь непохожие друг на друга, столь разные, что даже не верится, что такой симбиоз может существовать вечно…
«Вот Ленину все ясно, а мне, как обычно, ничего… Ну и пусть, ну и ладно».
Глава 20
Покинув Москву, а затем и Питер, Горький 16 октября 1921 года покинул и Россию.
Накануне состоялось прощание с близкими ему людьми, которым он доверял. Алексей Максимович старался выглядеть веселым и довольным тем, что уезжает из этого бедлама, в котором так и не смог разобраться, и что наконец-то сможет погрузиться в творчество, не оглядываясь по сторонам. Но сквозь наигранную радость пробивалась черная тоска, которую нельзя было не заметить. Как некоторым провожающим трудно было скрыть чувства зависти и отчаяния по поводу невозможности последовать вслед за Горьким. Никто из них не знал, чем и когда может закончиться для каждого из них дальнейшее пребывание под властью большевиков, к которой так трудно приспособиться, тем более с ней подружиться. Даже сама просьба о получении заграничного паспорта может закончиться весьма печально.
Провожающие, до самого утра так и не сомкнувшие глаз, делали вид, что рады за Горького, что у них самих все более-менее нормально, что беспокоиться об их будущем нет никаких оснований. И Горький принимал их радость и оптимизм за чистую монету.
Под утро Алексей Максимович ушел соснуть перед дорогой хотя бы пару часов, но, похоже, это ему так и не удалось. Он появился перед провожающими рано утром уже одетым в черное пальто, держа в руке черную же шляпу. На черном фоне его лицо казалось особенно бледным, осунувшимся, худоба его и тоскливый взгляд бросались в глаза.
Выпили вина «на посошок», посидели, помолчали. Говорить было не о чем — все и так было сказано.
Горький встал, решительно сунул под мышку тощий портфель, взмахнул рукой со шляпой, нахлобучил ее на голову, ссутулился и быстро покинул столовую, в которой было так много съедено и так много о чем говорено.
Чтобы доехать до Гельсингфорса, — а далее как придется, — Горькому был выделен отдельный вагон, в котором обосновались близкие ему люди: Варвара с дочерью и семья Гржебиных, глава которых был нечист на руку и мог — по наблюдениям Чуковского — «вить из Горького веревки». Значительную часть вагона занимали ящики с антиквариатом, не подлежащие досмотру таможни. Вывозимые за границу ценности должны были помочь Горькому прочно обосноваться где-нибудь на Западе, но лучше всего — в Италии, и таким образом получить полную независимость от Москвы. При этом Алексей Максимович убеждал непосвященных в его тайны, что едет подлечиться месяца на три-четыре. Всего-навсего.
Дорога до Берлина заняла более полумесяца. На вокзале их встречал Макс с очаровательной молодой женщиной. Ничуть не смущаясь, представил:
— Папа, познакомься — это моя жена. Зовут Надеждой Алексеевной. Или просто Тимошей. Прошу, как говорится, любить и жаловать.
— Да-да! Рад! Очень рад! — пробормотал Алексей Максимович. — Что ж, ты всегда отличался хорошим вкусом. Хороша. Одобряю. Надеюсь, и характерами вы тоже сошлись. Так что, как раньше говаривали, бог в помощь! Бог в помощь!
Юная женщина, откинув с лица сетку и скромно потупившись, сделала книксен.
Приехавшие и встречающие — среди них Мария Андреева и ее сожитель Павел Крючков — на двух таксомоторах отправились в гостиницу, где их ждали отдельные номера и уже заказанный ужин.
Под колесами авто шипела вода, по крыше и стеклу били капли дождя, напоминая Горькому покинутый Петроград. Было пасмурно, сыро, неуютно, тоскливо.
В гостинице их встретила толпа журналистов и молчаливые серые типы, держащиеся в стороне от толпы и друг от друга.
Мария Андреева и Павел Крючков приняли их наглые наскоки на себя.
Ужинали в отдельном кабинете, с опаской прислушиваясь то к затихающему, то усиливающемуся гвалту за тонкими стенами.
Из Берлина через несколько дней Горький писал своей бывшей жене Екатерине Павловне Пешковой: «Разумеется, меня грызут, кусают и всячески охотятся за мною товарищи журналисты… Это началось в Гельсингфорсе, продолжалось в Стокгольме, продолжается здесь. Мучительно и глупо. Кроме журналистов — шпионы — финские, шведские, немецкие, а всего более и всех нахальнее — русские — справа и слева».