— Они спорят уже о том, — продолжал Гольдман, понизив голос почти до шепота и оглядываясь на двери, — они спорят о том, евреи мы или не евреи. Вот о чем они спорят! — возгласил он торжественно, будто посвятил Гаврилу в страшнейшую тайну. — Это надо же такое прийти уже в голову таким молодым людям! А позвольте вас уже спросить, говорю я им, кто же вы такие есть? Русские? Белорусины? Хохлы? Может, говорю я им, вы уже есть татарского племени? И знаете, что они уже мене отвечают? Мы, говорят они, есть той нации, среди которой таки живем. Они где-то там решили, что мы, евреи, должны забыть свой язык, своего бога, своих предков, свои обычаи. Они уже собираются жениться на русских, белорусинках, татарках, турчанках потому, видите ли, бож-же ж ты мой, что им кто-то уже сказал, что теперь нет никаких наций, а есть один пролетариат и мелкая буржуазия, которую надо уничтожать. И я, Давид Соломонович Гольдман, уже и есть та мелкая буржуазия, которую они собираются уничтожать. Так я же им и говорю: ни в жисть! Да! Такого не было и не будет! Тысячи лет нас, евреев, уничтожают, гоняют уже из одной страны в другую, запрещают заниматься торговлей, ремеслом, денежными делами, запрещают молиться своему богу, а мы, слава Яхве, все еще таки живем и все еще занимаемся тем, чем занимались наши предки. Из мене вот хотели сделать хлебопашца, крестьянина! А? Из мене-то… А какой, позвольте вас уже спросить, благодетель вы наш, может из мене получиться крестьянин, если я уже кроме ножниц и бритвы ничего в руках не держал?!
Гольдман замер, уставился в зеркале на Гаврилу, не дождался от него ни звука и продолжал все в той же запальчивости:
— Новые власти всегда сочиняют чего-нибудь уже новое, а расплачиваться за это приходится бедным евреям. Мы уже привыкли к этому. Но чтобы наши же дети стали помогать властям переделывать еврея в татарина, белорусина или турка, такого никогда не бывало. Они, наши дети, придумали комсомол, новую такую религию, и им кажется, что они уже первые, кто придумывает новые религии. Только, скажу я вам, благодетель вы наш, ничего у них не выйдет. Потому что евреи и цыгане всегда были евреями и цыганами и никем другим не станут. Я не знаю, почему это так, но это так, и значит, богу это угодно, чтобы евреи оставались евреями, цыгане — цыганами, в какой бы стране они ни жили, на каком бы языке уже ни разговаривали.
Болтая без умолку, старый Гольдман щелкал ножницами, взмахивал деревянной расческой с черными начесами между зубьями, подпрыгивал, семенил, пританцовывал вокруг Гаврилы, брызжа от возбуждения слюной.
— А еще они придумали, бож-же ж ты мой, что нам, евреям, стыдно уже жить в таких захолустьях, как наши Валуевичи, что мы должны ехать в Москву или в Петроград, что там уже евреи найдут свой Израиль. А? Как вам это нравится, благодетель вы наш? Они забыли, как нас гоняли из Испании во Францию, из Франции в Германию, и только потому, что еврей забывал о своем месте. Они забыли, как евреев сжигали там на кострах и топили в отхожих местах. Они забыли, что здесь, в России, мы нашли защиту и спокойную жизнь. Скажите, благодетель вы наш, что плохого уже в черте оседлости? Рядом с нами живут белорусины и не жалуются. Они, молодые евреи, хотят, чтобы в Москве и Петрограде снова случилось с евреями такое же несчастье, как в Европе… Вы видели, благодетель вы наш, сколько продается в Валуевичах домов? Не-ет? Это же кошмар! Может быть, явился новый Моисей и собирается новый исход евреев из Египта? Вы уже не знаете? Не-ет? Ох, не кончится это добром, скажу я вам, благодетель вы наш, нет, не кончится.
Закончив стричь, Гольдман окропил Гаврилу одеколоном, причесал, собирая волосок к волоску, еще несколько раз щелкнул ножницами, помахал действительно свежим и чистым полотенцем, подул за шиворот, огладил Гаврилины плечи руками и только после этого, после всех этих почти ритуальных движений, которые, однако, вызывали у Гаврилы чувство умиротворения и благодати, отошел чуть в сторону, склонил голову набок, любуясь своей работой, и вздохнул.
— Вас, Гаврила Васильевич, теперь хоть под венец. Благообразия в вас, как у отца Виссариона, которого… Слышали, поди?.. — Гольдман склонился к уху Гаврилы. — … которого на прошлой неделе взяли прямо в исподнем, ночью, и, говорят, застрелили в Медвежьей балке… Бож-же ж ты мой, какой батюшка был! Какой батюшка! Идет, бывало, по улице, важный такой, благолепный, люди уже к нему, как мухи к меду, и вот… Нашему равви до него далеко было, а тоже ведь могут забрать, тоже увезут, и никто не узнает, куда и за что… Бож-же ж ты мой! Бож-же ж ты мой! А мой Моня… Как уже вы думаете, мой Моня тоже занимается-таки подобными делами?
Гаврила пожал плечами, не зная, что ответить на столь откровенно заданный вопрос, но Гольдман вдруг замахал на него руками, чтобы он и не отвечал, глаза у старого еврея округлились, рот еще больше съехал на сторону, и весь он съежился, стал меньше ростом.