Я только что перевела это и спешу послать Вам, хотя очень может быть, что еще что-нибудь исправлю. У нас ничего нового. Начинаются сборы и суета невыносимая. Знаете, Бамонт, лучше не приезжайте, а подождите, пока я приеду в Сабынино – это случится недели через две вероятно. Или даже раньше. А то здесь настоящий ад и я буду страшно занята. Минутка, когда я могу сосредоточиться на
13
Бамонт, почему Вы мне не пишете? Надеюсь, что Вы не больны, и еще более надеюсь, что Вы не забыли меня. Вчера я послала Вам с Володей перевод Вашего стихотворения к Бодлеру, и вчера же Вова стал приставать ко мне, зачем я не отдам напечатать ни одного перевода. Так что я по его совету послала в Revue Blanche[322] чуть-чуть исправленные стихотворения: «Опричники», «Я устал от нежных снов», «Аккорды» и к Бодлеру. Хорошо я сделала?
Сегодня у нас в доме страшный кавардак: укладывают мебель для отправки в Петербург и я принимаю в этом самое деятельное участие. (Ого! явилась докторша. Слышу из зала ее лягушачий голос.) Едва нашла минутку, чтобы написать Вам, но не знаю, что и говорить – перед глазами все еще тюфяки, рогожи, веревки и т. д.
Вова едет с тетей в Сабынино завтра. Оттуда тетя с бабушкой, вероятно, поедут в Харьков, потом опять сюда, и как только сборы будут окончены – в Петербург. О наших делах у меня с мамой еще не было разговора, но она, очевидно, собирается пожить несколько недель у Сергея Петровича[323] и рассчитывает увидеться с папой, который, может быть, приедет туда на Пасху. (На Пасху!!!) Боже мой, Бамонт – у меня не хватает терпения. Сегодня ночью я ревела, ревела как безумная. И каждую ночь я реву. До истерики – мне все здесь так ненавистно, так опротивело – если бы Вы знали! Я вспоминаю о том, что я делала в прошлом году в это время в Париже. В марте – я была уже так счастлива предчувствием René. Боже, я никогда, никогда не была так счастлива, как в Париже, от января до августа прошлого года. О, как могла я уехать, сама, сама согласилась бросить счастье – и для чего? Принесла ли я этим счастье хоть маме? Нет. А теперь – мучиться еще месяца 2–3, терзаться бесполезно томительными разговорами с мамой, с папой – и главное, главное знать, что René страдает, утомляется, охладевает к своему делу. О, как я была бы рада сразу покончить, порвать со всем этим, уехать с Вами! Я даже поговорю об этом, хотя знаю, что на маму это может навести дикий ужас. И потом, наверно, будут говорить о моей жестокости, о том, что я не дала им успокоиться, поразмыслить, «а они несомненно сделали бы все для моего благополучия» etc, etc. К чему все это!
Сейчас получила письмо – от мамы. Ответ на мое. Не легче. Она расстроена, устала. Она считает меня влюбленной, опьяненной, страдает за меня, боится, что я попаду в неволю, что René «запряжет» меня как-то и вместе с тем она находит, что в нем нет «черт мужественных». Я не понимаю таких противоречивых взглядов: раз у него нет силы и мужественности, то как же он может поработить меня? Впрочем, ведь мама думает, что это «физическая потребность любить шутит со мною шутку», что я «влюблена в созданный мною образ». (Если бы даже и так – то что же делать?) Мама говорит, что при нем я теряю голову и ставлю ее, маму, ни во что. Что она не удержит меня от решительного шага, могущего наложить на меня вечную цепь. Что я не даю ей никаких гарантий. Что папа, кажется, не отказывается поехать со мною в Париж в конце лета… Что при всем этом она понимает, жалеет и любит меня и всеми силами желает помочь мне. Впрочем, нет, не помочь, а
Боже! Ну что из всего этого будет? Доказывать ей, что она ошибается в René – бесполезно ввиду отсутствия осязательных доказательств. Остается ждать папу? Но папа такой человек, который и при осязательных данных не отрешится от предвзятого мнения – а это мнение у него аналогично с маминым, так как основано только на ее рассказах.
Сейчас попробую еще написать маме.
Милый Бамонт, merci за то, что я могу говорить Вам обо всем!
Написала маме много-много. Она