— Адъютантом при мне не хотишь быть, и не надо, — сказал атаман Родиону дружелюбно, когда смолкла песня. — Живи сам по себе. — Вздохнул и промолвил: — Это ты давеча верно, паря, сказывал: у всякого своя причина, у всякого своя печаль. И никто не знает срока своего. Растревожил ты мне сердце добрым словом. Желаю рассказать тебе, какая моя причина и печаль. Тоже ведь неспроста.
Родион, у которого понемногу хмель стал проходить, молча кивнул.
В костер подкинули хворосту, он затрещал и выстрелил целой башней искр. Пьяные дезертиры подвинулись поближе, а усатый Федька, бывший жандарм, воровато поднялся и ушел.
История атамана дезертиров Василия Ивановича Козликова
— Так вот, — начал атаман Василий Иванович. — Отпустили меня из госпиталя на побывку. В Карпатах, вишь, ранен был разрывной пулей «дум-дум». Разворотило мне грудь, так что докторам на удивление, как я живой остался. Восемь месяцев в госпитале его императорского высочества цесаревича Алексея провалялся. Письмами из дому, ясное дело, не балован, потому сам малограмотный, а баба моя — та и вовсе темная. Выходит, ни она про меня, ни я про нее ничего не знаем. На войне думать и вспоминать некогда, а в госпитале — там вволю навспоминаешься, тоскою изойдешь. Лежал со мной солдатик по фамилии Бакушев, из мастеровых, дюже умный и грамотный. Мастак был по части шашек, ловко он в этой петрушке кумекал. Учил меня уму-разуму. Всякие сказы сказывал про землю и волю, про царей и богатеев, про попов и чиновных лиходеев. Бывало, говорит: «Не будет нам лучшей доли, Козликов, ежели за себя не постоим. Благо, оружие нам в руки попало. Оно нынче козырный туз, его ничем не перешибешь. У нас и разговор теперя другой пойдет — в свои козыри». Его вскорости от нас изъяли. Сказывали, на фронт погнали. Вот тебе и свои козыри.
Так вот, братцы, вышел я, стало быть, из госпиталя и махнул домой. От станции до нашего села Макеиха почитай осьнадцать с гаком. Всю ночь шагал, не присел. И чем ближе к дому, тем беспокойнее. Поди ж ты, два года, как ушел, а там жена, мать и двое малолеток остались. Грызет тоска.
В акурат на заре я и объявился. Смотрю, деревня как стояла, так и стоит. Посреди церковь и дом под железной крышей Акиндина Фомича, а кругом избенки, соломой крытые. А моей избы и вовсе нету. Что за притча! Я даже глаза протер, место перекрестил, на котором хата моя стояла. Нету ее, понимаешь, пустырь, иван-да-марья под ветром клонится.
Тут народ высыпал, бегут православные ко мне, руками машут, а бабы — те и вовсе ревмя ревут и причитают. «Тише, бабоньки! — кричит им натурально старый Михейкин, у него двои на войне. — Дайте человеку пообвыкнуть малость. Приймите в соображение горе его».
Ну я и сообразил. «Когда, — спрашиваю, — стряслось-то?» — «Еще прошлой осенью, — отвечает Михейкин. — Среди ночи занялась изба, как соломинка… едва выскочили…» — «Значит, говорю, живые». И голоса своего не слышу. «Живые, живые, милый, как же, — отвечает Михейкин. — Люди добрые уж расстарались, пособили — кто чем мог. Пожили они тут с недельку, должно, и пошли по миру».
«Вот тебе, думаю, фита-ижица, горькая, думаю, солдатская недоля. Что же мне теперь делать? Куда идти? Где искать горемык-то моих?»
Смотрю, является Акиндин Фомич Добродеев. Все под ним ходят, вся деревня у него в долгу как в шелку.
«Не кручинься, говорит, и не ропщи, защитник царя-отечества! А поживи у нас в свое ублаготворение. Будет тебе уважение и почет сполна».
Обманул сердце мое добрым словом. Пожил я день-другой и не пойму, с чего это мироед такой ласковый, обходительный. На третий день он мне и говорит: «Не сокрушайся, касатик! Ничем не поможешь, а себя изведешь. А пойдешь ежели искать свое семейство, тебе, стало быть, деньжата нужны. Ну, за деньгами дело не станет. Ты мне только землицу отпиши. Тебе она больше ни к чему. А на фронт погонят — и вовсе пропадет все. А я тебе деньжат отвалю за милую душу. Сполна!»
Вот ведь, свинячье вымя, землица, вишь, ему моя приглянулась. «Покорно, говорю, благодарим, Акиндин Фомич, а только землю продавать не будем. Не мужицкое это дело — землю продавать».
На том и разговор кончился. Только по прошествии двух-трех дней сижу это я на бережку, задумавшись. Что делать? Семейство искать — отпуска не хватит, а на фронт возвращаться душа не позволяет. А тишина кругом, облака в речке затонули, а меня тоска ест, злая, похабная солдатская тоска.
Вдруг откуда ни возьмись синий мундир, малиновый околыш, неизвестный мне, стало быть, жандарм.
«Собирай, говорит, свои снасти, кикимора, и следовай за мной по закону военного времени. С тобой кое-кто побеседовать желает. Ясно?»
«А на предмет, — спрашиваю, — чего беседовать-то?»
«Досконально, говорит, мне неизвестно. Но полагаю, стал ты, солдат, задумываться. А задумаешься, как тебя потом такого на фронт пошлешь? Вот тебе и предмет. Засиживаться тебе здесь нечего. Тем паче, говорит, у тебя ни кола ни двора. Так уж лучше, говорит, собирайся подобру-поздорову. Давай-валяй на турецкий фронт, подальше с глаз…»