был просто влюблён в неё. А почему? Вот это главное-то и есть. Говорить или не говорить? Н-да…
Ладно, скажу. Хочется кому-нибудь сказать, чтобы не только в себе это носить. Хочется
чувствовать себя тем, кто ты есть. Я ведь не русский. Я немец. В Матвея Матвеева меня в детдоме
записали. А с рождения я Герхард Рухман. Так-то… Знаешь, всё живу и боюсь, как в кошмарном
сне, как бы имя это не забыть. Ну, всяко же бывает. Кэтрин своей специально всё рассказал, чтобы
она потом напомнила людям, если что. Просто я хочу, чтобы на моей могиле было моё настоящее
имя.
Роман с минуту смотрит на него с сомнением. Трудно сразу переключиться: с самого детства
знал одного человека, а он вдруг почему-то становится другим. Хотя Матвей (конечно же, Матвей –
как от этого отвыкнешь?) как будто даже проясняется от этого. Вот откуда его отчётливая
независимость, резкость, решительность, непривязанность. Немец – он и есть немец. «Герхард
Рухман», – произносит Роман про себя, а потом: «Матвей Матвеев». Как различно звучат эти
имена. Но этому человеку по его характеру больше подходит немецкое имя. Русское же слишком
мягкое. А прозвище его «Мотя-Мотя» и вовсе как насмешка. Как-то не было причины об этом
задуматься, а ведь так оно и есть. Хотя Матвею удаётся сочетать в себе всё: и Матвея, и Мотю-
Мотю, и, как оказывается, немца Рухмана. Роман как бы другими глазами смотрит на него в
профиль – а ведь он и в самом деле ещё тот. Даже нос чуть с горбинкой. Ой, да чего там говорить!
Его только в кино про войну и показывать. Просто в голову никогда такое не приходило.
– Герхард Рухман, – произносит Роман. – От этого имени так и хочется встать по стойке
«смирно», так и слышишь, будто кто-то кричит: «Хайль, Гитлер!»
– Во-во, наверное, потому-то в зоне у меня было прозвище «Фашист». Хотя, конечно, какой я
фашист? Знаешь, кому-то другому я не стал бы всё это выкладывать, – ещё раз повторяет Матвей,
– а ты меня поймёшь, потому что твоя судьба тоже не из гладких, тоже с ухабами.
И тут от кивка Матвея на его собственную судьбу удивление от этого неожиданного открытия и
вовсе исчезает, будто языком корова слизнула. И впрямь, чего в этой жизни только не бывает…
– А ведь теперь мне кое-что даже понятно, – говорит Роман, – мы ещё когда в школе учились,
то сидели как-то с Серёгой Макаровым и рассуждали, почему это ты тётю Катю как-то не по-русски
называешь. А теперь ясно.
– А вообще-то, если совсем честно, так я не совсем случайно тебе это рассказал. Я ведь
вправду хочу, чтобы на моей могиле «Герхард Рухман» написали. О том, кто я такой, знает только
Кэтрин. Ну, мне, в общем-то, всегда вроде бы хватало и этого. А вот когда с твоими беда
приключилась, то я призадумался: а если и с нами обоими вот так же что-нибудь стрясётся? Тут
третий, посторонний свидетель нужен. Так надёжнее. Поэтому не забудь, пожалуйста, моё
настоящее имя.
– Запомню, – обещает Роман.
Они едут домой. Роман снова за рулём по-немецки – что теперь уж совершенно очевидно –
отлаженного мотоцикла Матвея. Темно уже, приходится включить фару. У этого мотоцикла и свет,
как прожектор, ощупывает каждый камешек на дороге. Есть ли в Пылёвке хоть один человек,
который удостаивался чести ездить на мотоцикле Матвея? Сам Матвей сидит сзади, придерживая
мешок с сеном, накрывшим всю коляску. А в принципе, ну какая разница, кто в этой жизни кто: кто
русский, кто немец? Мало, что ли, живёт рядом с русскими других переименованных немцев, да и
не только немцев, конечно? Просто страна у нас такая (не поймёшь только, правильная или нет),
вот и всё.
Но почему Матвей живёт здесь, в Пылёвке, а не уезжает к своим немцам? Так, видимо потому,
что ему и здесь хорошо. Прижился, освоил своей жизнью именно ту судьбу, которая ему досталась.
*13
* * *
Картошка с мясом поджарена на ужин уже давно: Смугляна не думала, что сенокосчики будут
работать дотемна – уже и дети спят. Но теперь картошка, подогретая на плитке, струится вкусным
паром. Роман и Нина вяло делятся своими небольшими новостями. Излишне деликатный Штефан
сегодня, оказывается, не показывался – очевидно, чтобы не вызвать ни у кого каких-нибудь лишних
мыслей. Роман садится за стол, берёт ложку. Нина подходит, прислоняется своей смуглой щекой к
его щетинистой щеке.
– Ты весь в пыли. Пахнешь потом и сеном.
И от этих её слов весь сегодняшний день представляется вдруг душистым, ярким, насыщенным.
И впрямь, как густо и букетно пахло сегодня сеном: странно, что именно воспоминание даёт
полную силу этого запах. За работой было не до того. Конечно, как не пахнуть Роману сеном, если
он полдня ходил без майки с вилами в руках, а когда копнил, то на спину, на голову, на плечи
сыпались травинки и клочки щекочущего сена. Как хорошо, с удовольствием поработалось сегодня.
Теперь, в этот вечер – свежий и парной, как испечённый каравай, – плечи тлеют синим пламенем:
404
днём хотел чуть позагорать, да, кажется, сгорел. На спину сейчас накинута рубашка, так жаром от
тела рубашку будто в воздух подымает. Положишь ладонь на плечо, а она как мешок с углями. И в