Потом, всю жизнь, он помнил ее почти поминутно, скрупулезно восстанавливая в памяти малейшие детали, виды улиц, какой-то особый запах воздуха. Волшебством были пронизаны древние, охровые стены Лувра, гравий Люксембургского сада, фонтаны Версаля, интонации чудесной французской речи, в которую влюбился раз и навсегда… Ему точно помнилось, что даже солнце там светит иначе, не так, как дома. Оно мягкое, как голос Эдит Пиаф. Они выехали в конце марта, Ленинград провожал их студеным ветром и морозом минус пятнадцать. В Париже на деревьях распускались огромные, с мужской кулак, розовые цветы. Платаны, эти «бесстыдницы», сторожили покой и давали тень бесчисленным кафешкам, в своей неуемной гостеприимности выставившим столики прямо на улицу… Вот так идешь по мощеной улице, просто идешь – и садишься за столик. А запах парижских круассанов по утрам! Сколько раз потом Пашка просыпался дома, разбуженный его воспоминанием. Оказывалось, что мама снова затеяла пирог. Настоящий круассан маленький и такой мягкий, что проглатывается сразу, оставляя легкий привкус ванили. С чем его сравнить? Разве что с ласковым поцелуем. Пашка рассматривал крошечные балкончики, все заставленные яркими цветами, увитые вечным плющом. Ну, почему дома такая ужасная серость? Коробки домов, похожие друг на друга, как капли воды, неуютные и сиротские. Причем историческая часть Ленинграда с этой самой поездки казалась ему лишь бледным слепком Версаля… Каким-то пригородом… А домишки в родной деревне, куда ездили летом? Ужас древнего убожества: покосившиеся серые избенки, внутри полные смрада застарелых запахов, вещей, будто приросших к своим местам и скуки, скуки, скуки…
Роскошь королевских покоев в каждой детали – произведение искусства. Неужели вот на этом почти детском по размеру троне в мелких королевских лилиях – восседал Наполеон? А эта крошечная кровать, вся в золоте и в гобеленах, под высоченным пологом, и вправду, – Анны Австрийской? Иногда, когда шел по улицам, в каком-то повороте узнавал описание Дюма. Здесь бережно относились ко всему, что можно было сохранить из старины, потому что дома доставались по наследству, а не в соответствии с распределением и очередью в Исполкоме… Решетки на старинном, полукруглом окне, дверь, вросшая от времени в землю, ниже мостовой, старинный дух, витающий рядом… Казалось, из-за поворота, позвякивая шпорами, сейчас выйдут его обожаемые мушкетеры: тщеславный Портос, аристократичный Атос, изысканный красавчик, любимчик дам Арамис и отчаянный Д`Артаньян. Это было так легко представить!
Больше всего его восхитили парижские дворики. Обычно они запирались. Ключ от них имели только жильцы. Но сквозь витой ажур металла можно было увидеть тихий уют цветочных клумб, горшков, едва заметных из зелени окон: будто особый мир, отгороженный от суеты улиц. Таких дворов у нас не бывает, даже если они устроены так же – подобно колодцам. Потому что в них сквозит все та же ущербная неудовлетворенность чужого жилья… Как одежда с чужого плеча. Когда вернулся, умный мальчишка понял, что это относится не только к домам. Ко всей стране в целом и к каждой детали жизни в отдельности. Потому что все в советской стране у каждого, кто живет в ней – чужое. Не доставшееся от предков, а отобранное и присвоенное. С этого момента вся незыблемая пропаганда счастливого детства, вколачиваемая в мозг с детского сада – пошла для него прахом.
Творение Эйфеля, или, как он ее назвал, Эльфовая башня, оказалась вовсе не тем, что он ожидал увидеть. Взять хотя бы пропорции. Если смотреть на нее снизу, стоя под ней – это огромный высоченный ажурный свод. Лифты – в каждой опоре, движутся по наклонной. Привычные очертания башня имеет лишь с очень и очень далекого расстояния.
Поминутно помнил Пашка, как лазил на лестницу Квазимодо в Notre-Dame. Шел дождь. Такой легкий и теплый, какой у нас бывает только летом. Он стоял без зонта в очереди, чтобы попасть наверх. Отец отказался от этой затеи, спрятавшись в соборе. Но Пашка всегда был «упертый», как звала его мама, с пеленок. Конечно, зонт они не взяли, дома-то – снега… Перед ним стояла влюбленная пара, как он понял по разговору – испанцы или португальцы. Оглянувшись, девушка улыбнулась ему. Улыбнулась! Одно это вывело его из равновесия. А потом отдала свой зонт… Этот немыслимый по советским меркам поступок будто переродил его. Все его отношение к собственности. Ему хорошо помнилось, как играли во дворе: своих игрушек никому не давать! Или на обмен, на время. А вместе с тем это оказывается так просто: помочь другому человеку… чужому человеку.
Лестница в Notre-Dame была шириной сантиметров восемьдесят. Да еще и витая. С железными ржавыми перилами, об которые он выпачкался. Пашка недоумевал: каким образом на ней все расходятся? Да еще умудряются улыбаться друг другу с неизменным «Excusez-moi».