— Да иди ты! — он потер кончик носа костяшкой большого пальца. — Это я че–то как на трибуну взгромоздился, да уж, но ежели по существу, мне есть, что сказать. Так уж вышло, что если меня что по–настоящему и цепляет — кроме сукинсынского профсоюза, конечно — так это музыка. Было время, мы — я, да Драго, да Роман, да вся шайка–лейка… и Нико тоже, покуда совсем уж на всю голову спасение не обрел — мы часами тусовались в мотоциклетной лавке «Харви» и слушали записи с великих коллекций… и видел бы ты нас тогда! Нам казалось, будто Джо Тернер спустился прямо с небес, чтоб показать нам, почем фунт света. Нам казалось, что наконец–то кто–то играет нашу музыку — до того–то мы все вестерн слушали, а тут, значит, раскололись во вкусах. В смысле, разошлись по сторонам: были фанаты вестерна, были фанаты хип–хопа «старой школы»… и мы махались нешуточно по этой теме. Впрочем, мы готовы были драться за что угодно. А потому и эти самые боповые пластинки за нормальный повод канали. — Марк откинул голову на спинку кресла, ностальгично зажмурился и несколько минут изливался воспоминаниями о каких–то позабытых тенорах и барабанщиках, совершенно невосприимчивый к бескостному танцу Джимми Джюффри под иглой радиолы… — Но, может, ты и прав. — сказал он уложившись как раз к последним тактам Джюффри. — Может, я подотстал малость от моды. Но одно знаю: в старых блюзах, буги и бопах — в них было что–то реальное, мужское).
И Марк сказал: «В этом дерьме, что они тут пилят, яиц не больше, чем ритма. А все, что без яиц, мне не по кайфу».
А я: «Подобный предрассудок сулит тебе суровые ограничения в жизни».
А он: «Мы ругаться будем?»
А я: «Думаю, тебе следовало бы исключить из своей категорической декларации хотя бы такие штуки, как прекрасный пол».
А он: «Думаю, эта штучка, что притулилась у меня под бочком, посчитает подобную оговорку категорически нафиг лишней, но если ты намерен занудствовать…»
Но я великодушно отмахнулся (смотри: я все еще пытаюсь быть доброжелательным. Хорошим Парнем) и сказал: «Да ладно, Марк, не обижайся». А потом, мой друг — суди сам, сколь пагубным был мой недуг, как глубоко укоренились метастазы — я докатился до того, что взялся залатать прореху в нашей новой нежной дружбе, что прободел неосторожный мой язык. То была лишь шутка, брат мой, молвил я, и уж, конечно, мне понятно, что сказанное тобою относится только лишь к музыке. Я поведал ему, что на самом деле существуют две признанные школы джаза: черный джаз и белый джаз. И то, что он называет «мужественной» музыкой — это, без сомнений, черный джаз. Я же пока ставил только Брубека, Джюффри и Тьядера. Но вот послушай кое–что из настоящего черного джаза: зацени вот это!
(Ян порылся в своем проигрывателе, нашел искомые композиции.)
И я поставил — что? Конечно. Джон Колтрейн. «Африка/Медь». Не помню, чтоб я руководствовался каким–либо злым умыслом, делая подобный выбор, но как знать? Разве всякий раз, ставя Колтрейна перед неофитом, не ждешь подсознательно наихудшего? Как бы то ни было, если таково и было мое истинное чаяние, мое подсознание, вероятно, осталось весьма довольно. Ибо уже через несколько минут этой ультразвуковой саксофонной резни, раздиравшей стены, Марк среагировал точно по сценарию:
«Что ж это за дерьмо такое? — Ярость, обескураженность, великий скрежет зубовный — все классические симптомы. — Что это за сраная куча навоза?»
«Это? О чем ты? Ведь это джаз, черный, как чернозем, и черные яйца до самой земли…»
«Да, но… погоди…»
«Что, разве не так? Да ты послушай! Или это тоже «ля–ля–ля»?»
«Не знаю, но…»
«Нет, послушай: разве нет?»
«В смысле, что здесь есть яйца? Наверное… да, но я говорю не о…»
(-Итак, брат, тебе придется подыскать другой критерий под свое предубеждение.
— Господи боже мой, но ведь это дерьмо слушать невозможно! Йи–онк, онк–ииик. Может у него и есть яйца, но звук такой, будто кто–то конкретно по ним топчется!
— Именно! Именно! Уж сотни лет топчутся, начиная с работорговцев. Об этом–то он и рассказывает! И без прикрас… но так, как есть! Ужасное, гиблое прозябание существа, обтянутого черной кожей. И мы все окружены этой кожей, и он пытается показать нам некую красоту этого состояния. И если тебя это распалило — так потому, что он честен в своих откровениях, потому что он честно рисует жизнь в черном теле и топтание по яйцам, а не довольствуется вялым скулежом, как всякие Дяди Томы, что были до него.
— Черт, Джо Уильямс, Фэтс Уоллер, Гейллард, все эти ребята… они тоже никогда не скулили. Может, ворчали малость, но делали это весело. Они никогда не скулили, черт возьми. И никогда не скатывались на… на… черномазость и топтание по яйцам, не пытались сделать все это красивым ни хрена, потому что это не красиво. Это уродливо, как смертный грех!)