Давно уже затих на верхнем этаже плач разбуженного уличной стрельбой младенца, а низкий женский голос все напевал и напевал, переливая терпкую тоску в нехитрую мелодию. И эта мелодия коричневой печалью проникала сквозь раскрытое окно в комнату Платона, царапала хлопцам души и наполняла сердца скорбью об утраченном. Даже когда голос на какое-то мгновение прерывался, Ивану все равно казалось, что темнота, стиснутая холодными стенами, продолжала издавать стоны. И чем больше он вслушивался, тем громче становилась скорбная мелодия. Она въедалась в душу, вызывала недобрые предчувствия. И никак невозможно было избавиться от этой трепетной мелодии первой подневольной ночи.
«В своем ли она уме? — возмущался Иван. — Убаюкивать младенца такими песнями… Разве будет он счастлив?» И вдруг ему захотелось, до боли захотелось узнать, какими напевами мать убаюкивала его в детстве. «Наверное, одной бранью да проклятиями! Нет, нет, она не вымаливала мне лучшей судьбы. Уже в люльке я был для нее немилым…» В это мгновение перед ним возник образ его матери. Близко, совсем рядом. Он как будто видел следы оспы на ее обвислых, похожих на перекисшее тесто щеках. Живо представил и опутанные густой кровянистой паутинкой глаза. И искусанные синие губы. «Боже, как давно мы с нею не виделись. Почти полтора года я даже не вспоминал о ней. А ведь она тревожилась и заботилась обо мне. Хоть и проклинала порой. Какая же она теперь?..» И впервые за много лет Иван почувствовал острую жалость к матери. А тут еще этот приглушенный женский голос будто цедил кровь из его сердца:
«Замолчи!» — так и рвалось с языка. Однако смолчал: что подумает Платон?
Платону тоже, наверное, рвала душу эта грустная колыбельная. Потому что вскоре он вскочил с кровати и так трахнул оконной рамой, что даже стекла зазвенели.
— Как сверлом в душу!.. — это были первые слова, прозвучавшие в комнате после того, как хлопцы вернулись с операции. — Или, может, тебе душно?
Иван не отозвался. Ни думать, ни говорить ему сейчас не хотелось. Он мечтал поскорее забыться. Но эта треклятая песня… До самого утра она вороном кружилась над головой. Все же усталость взяла свое — на рассвете он наконец задремал.
Проснулся так же внезапно, как и заснул. Не открывая глаз, потянулся рукой к будильнику, но вспомнил, что вчера после расправы с Лукашей домой не пошел, а остался ночевать у Платона. Вскочил на ноги, но хозяина и след простыл. С любопытством стал рассматривать полуподвальное жилье Платона.
Оно было не из лучших. Узкая, хмурая комната с одним-единственным окном, которое верхними стеклами выходило во двор. Солнце, видимо, никогда сюда не заглядывало, потому что и облезлые стены, и низкой потолок рябели желтоватыми, бурыми и синеватыми пятнами плесени. Слишком странной показалась Ивану и обстановка. Напротив окна — самодельные полки. На полках — обрубки железных прутьев, куски труб, гайки, жестяные банки, мотки проволоки, примусы, болты, колесики… И пахло здесь плесенью, канифолью, смазкой. Если бы не старенькая, местами проржавевшая кровать да не тумбочка под белой скатеркой, трудно было бы поверить, что это человеческое жилье. «Вот тебе и Платон! А я-то думал…»
Вскоре вернулся хозяин. Поставил у облупленной двери на кирпичик ведро с водой.
— Пора умываться! — И вынул из-под кровати разрезанную пополам канистру.
Иван сполоснул наспех лицо, вытерся. Платон же умывался основательно, долго вымачивал под глазами синяки, ставите за ночь еще темнее.
— На улицу тебе лучше бы не показываться. Слишком уж приметный. Того и гляди кто-нибудь привяжется…
— Не привяжется.
Вот и весь разговор.
— Давно тут живешь?
— Порядочно.
— А зимой не холодно?
— Как когда.
Нет, с Платоном много не наговоришь. Кремень! А Ивану так хотелось поделиться мыслями о вчерашней операции. Рассказать, как без тени страха кинулся на предателя, как стукнул его по темени молотком, как вязал мертвым узлом конец проволоки на ветке. Но Платон почему-то не хотел вспоминать о вчерашнем.
— Ну, я пошел. Спасибо за гостеприимство.
Платон отозвался не сразу.
— Ты вот что… Не очень там, в городе возможны облавы, — проронил наконец.
Если бы эти слова сказал кто-нибудь другой, Иван воспринял бы их как искреннее предостережение. Но в устах Платона они прозвучали почему-то издевательски, насмешливо.
— Прости, но не отсиживаться же я здесь остался.
— Тогда вот что: бери чайник в руки. Так вернее. Сейчас всякий за три версты по воду топает.
Он подал старенький, паяный-перепаянный чайник и мягко усмехнулся. И в этой усмешке Иван не заметил ни капли неискренности. Напротив, она красноречиво говорила: Платон беспокоится о нем.
Жутко на пустынной улице среди бела дня. Непривычно и страшно. Словно чума только что пронеслась по городу, оставив после себя эту унылую тишину. Особенно жутко слышать собственные шаги. Какая-то неведомая сила как будто подгоняла Ивана, заставляла его быстрее бежать с этого пустыря. Как ни заставлял себя идти неторопливо, а ноги сами бежали на Владимирскую.