Под провисшими балками чердака, где он ночевал, сквозь дыры в кровле Малви считал звезды и слушал доносящиеся с улицы мелодии, спорящие друг с другом. Если ему не спалось (что случалось нередко), он в рваном исподнем сидел у окошка и наблюдал, как моряки идут из порта в бордели и кабаки, поглазеть на уродцев, раздевающихся женщин, уличный бурлеск. Порой он спускался и бродил в толпе — для того лишь, чтобы оказаться среди людей. Чтобы его толкали, обступали со всех сторон: чтобы не быть одному.
Марокканцы в тюрбанах, индийцы с кожей цвета тикового дерева, красивые техасцы с загаром таким ярко-оранжевым, что, впервые увидев техасца, Малви решил: у бедняги желтуха. Французы, голландцы, пахнущие пряностями испанцы. Виноторговцы из Бургундии. Акробаты из Рима. Однажды вечером с высоты своего семиэтажного насеста Малви наблюдал за группой оперных певцов откуда-то из Германии, величественно прошествовавших по Ист-Энду от Тобакко-уорф, словно процессия судей. По пути они пели «Мессию»[57] и в шутку благословляли прохожих, которые встречали их аплодисментами. Удивленно воззрившись на них с головокружительной высоты, Малви пропел ответ, точно освобожденный раб:
Царь царей!
Господь господствующих!
Он будет царствовать во веки веков!
Но больше всего он любил язык Лондона, громкие фанфары города, который ведет разговор с самим собою. Итальянская или арабская речь здесь была не в диковинку; португальский и русский, цыганский и шелта[58], красивые печальные молитвы и хвалы, по пятницам на закате доносившиеся из синагог. Порой он слышал языки, названия которых не знал, столь странные и недоступные для понимания, что поневоле закрадывалось сомнение, языки ли это и найдется ли в мире хотя бы два человека, кто их знает. Жаргон ярмарочных торговцев, суржик путешественников, рифмованное арго ларечников, «потайные» словечки преступников, скороговорка букмекеров и шулеров, протяжный выговор изящных ямайцев, напевное произношение валлийцев и креолов. Все они заимствовали друг у друга: так дети меняются флажками; выразительный
А цветистая речь кокни! Дерзкие, неряшливые ленты слов. Он часами слушал их болтовню на рынках и ярмарках Патерностер-сквер. Как же ему хотелось изъясняться так живо и остро. Он упражнялся в этом умении вечер за вечером, благоговейно переводил привычные тексты на это наречие:
Старый туз наш,
Который кантуется в Льюишеме,
Да гремит кликуха твоя.
Да кучерявится житуха твоя,
Да сладится скок твой В Боу и в Льюишеме.
Харч наш насущный даждь нам днесь
И прости нам фуфло наше,
Как мы прощаем легавым и марухам нашим
Их плутни (паскудам таким).
И не подведи нас под монастырь,
Но избави нас от всякого шухера.
Да будет твоя малина, феня и фарт,
Пока мамаша не выйдет из кутузки. Аминь.
Больше всего он полюбил размышлять о жаргоне преступников. В английском столько же слов, обозначающих воровство, сколько в ирландском названий водорослей или чувства вины. С точностью, строгостью и самое главное — поэтичностью они
В начале было Слово, и Слово было Бог. Малви обожал эти глаголы, их шипящее великолепие, их величественную музыку с его коннемарским выговором. Он украл тетрадь и принялся их собирать. Исписав одну, украл следующую, побольше. Так в детстве он изучал словарь. Эта тетрадь стала его Библией, энциклопедией, паспортом и подушкой.
Он ходил по шумному городу, как Адам по Эдему, и, благодарно протягивая руку, срывал плоды. Но не додумался бы совершить предсказуемого греха, дабы за алчность его не изгнали из рая прямиком в Ньюгейтскую тюрьму. Он воровал лишь то, в чем испытывал потребность, но не больше. Жадничать нет ни смысла, ни нужды.