«Простая».
Графит у этого карандаша был очинен нежно и трепетно и мог сломаться при грубом нажатии. Бывало, и ломался, и крошился, но когда крошку сдувало – оставались картины.
Просёлочная дорога, опушка, и обязательно лесная глубь, сырая, с высокими редкими травами и каким-нибудь мясистым и бледным цветком. Под полутёмным кровом флейтово низко и странно поёт таинственно-неизвестная птица, вступая редко и отрешённо…
Полевая дорога. Пышная и нежная пыль, прибитая после дождя. Корка мокрая, копнёшь – там сухая и тёплая толща. Лужи – как какао с молоком и бледной небесной добавкой.
К пыли я относился хорошо, бабушка же её терпеть не могла. «Пылищща» состояла у неё в одном проклятом списке с микробами. Были у бабушки и другие страхи: коровы, гуси и змеи. Коров, казавшихся ей бодучими, обходила. Стадо надвигалось неотвратимо – гудким сопением, молочно-навозным чадом, смесью жаркого воздуха и паутов, колюче врезающихся в лоб. Бабушкино лицо, и так напряжённо усталое, особенно подбиралось, подсыхало. «Смотри, вон та рыжая нехорошая», – прищурясь, говорила бабушка на масластую коровёнку с разно торчащими рогами. Один, точёный, с будто опалённым остриём, грозно целил вперёд. За стадом шёл пастух Андрей, ссохшийся и запёкшийся от солнца и похожий одновременно и на старика, и на подростка. Был он в чём-то выгоревшем до лиловой серости и в кепке. С плеча свисал и волочился длиннющий кнут, сходя в дорогу постепенно и словно сливаясь с ней. Раскатно и в нос Андрей взревает: «Но, пошла-а-а-а-а», а бабушка, повеселев, рассказывает сказку про Быка:
– Для чего ты, старичок, нож точишь?
– Да старуха велела тебя зарезать…
– Не режь меня, лучше засмоли мне спину.
И я представляю, как быка смолят, как лодку, чтоб не сгнил, и удивляюсь, почему ему не больно – смола-то горячая…
Боялась бабушка и гусей, когда начинали шипеть и, наступая, тянуть шеи, будто под что-то подныривая. В гусиных шипении и шеях бабушке виделось змеиное. Я хорошо знал бабушкино прищуренное выражение и быстрый обходной шаг. И худые ноги в коротких резиновых сапогах.
С дороги в чащу она сходила осторожно: боялась гадюк, хотя тех, кто их убивал, осуждала. Страхи эти и на меня пытались перейти, но я постепенно управился, хотя, чтобы взять в руки змею, и теперь сделаю усилие.
Дела тех дней шли самым неспешным чередом. Так выдвинулся из ряда событий деревенский бык, пропоровший бок пастуху Андрею.
То, что жертвой стал именно пастух, было особенно святотатственно. Помню, как бык этот прошёл мимо нашего дома, коротко и под нос роняя низкий, негромкий и леденящий рыко-хрип. Так кряхтит натужно пожилой мужик, получив удар сыгравшей доской или коряча груз.
Дом наш стоял на краю, а внизу лежало, как вытканное, поле с копнами. По нему и нёсся бык спустя несколько минут. Чёрный с пыльным отливом, он поддел копёшку, и сено разлетелось веерно и пыльно. И радостно до озноба было, что бык далеко в поле, а ты за забором, а вот уже и за дверью. А потом перешло дело в грозу, да так естественно, будто оглушительный и грозный гром был продолжением этого длинного бычары, а веерный взрыв сена – предвестником предгрозового порыва ветра, пронёсшегося по полю. Поле казалось огромным и далёким, но этот веер сена я видел отчётливо, настолько странна детская оптика: несмотря на удалённость копёшки, она была будто рядом, словно пространство гуляло, удаляя и приближая предметы по мере моей приворожённости.
Грома я боялся, как и вообще громких звуков, и выходило, что сама молния не так заботила, как этот чугунный, сотрясающий небо раскат. Бабушка начала считать секунды меж молнией и громом, как вдруг оглушительный и одиночный удар с ясным треском шарахнул точно над нами. Затрепетали молнии, будто нежданная бабочка-защитница зависла над нашим домом, в то время как грозный кто-то в блестящей робе, шипя электродом, расшивал небесную арматуру. А бабушка всё считала секунды и всё указывала на увеличение разрыва, мол, видишь, проходит гроза. А в небе гигантскую мебель продолжали ворочать, в то время как с поля дождевая стена шла белёсым войском, и поглотила, зашелестела, загрохотала по крыше обвально, и ливень упрятал нас от быка, молний и грохота.
Потом так же умолкло, рассеянно отдробив по кровле, и я выскочил и увидел синеющую боковину неба, воронки от капель на дороге и вспухший, в ребристую ёлочку, ручей, бегущий по колее. Главную силу он набрал именно по окончании ливня, и было что-то великолепное в том, что чем дальше буря, тем сильнее взбухает поток. Грохотнул гром, уже далёкий, будто всё продолжающий на меня ворчать, требовать какой-то душевной дани, и казалось, чем дальше небосклон, тем круче скат и тем податливей рухались ядра грома – как булыганы с самосвального кузова.