К весне я заболел. Не слушался бабушку, набрав полные валенки снега, лазил по сугробам, проваливался, валенки застряли с носками, я умудрился ещё и побегать босой, выпендриваясь перед Мишкой Кузнецовым. Бабушка безобразие записала подробно, хоть и не знала про снятие валенок. «
И вот болею, голова в жару, и жар то тяжёлый, то сладостный, и, конечно же, малиновое варенье, и морская зыбь чая в блюдце, и бабушкин голос, особый тон, который она будто специально держит для меня, больного, говоря коротко и немного торжественно. И мне будто и разрешается много, но и интерес ко мне особый, внимательный. И особое чувство заоконной жизни – она как сквозь ватный подбой доходит, и взрослые несут её с улицы мне в упрёк.
И вот сильней озноб, и вместе с жаром начинают клубиться шершавые бездны, наваливаются адские вереницы несметных чисел, меня мутит, и я рушусь в серые пупырчатые жернова, которые всё вращаются и вращаются, пока вращение не становится спиральным и не выносит меня отдышаться. И я ворочаюсь в потном облаке жара уже с наслаждением, и если начинаю о чём-то думать, то картины сами растут, наслаиваются и обретают необыкновенную горячечную притягательность. И я, конечно, представляю своих любимых хищных птиц, которых обожаю рисовать и которые мне нравятся своим грозным взглядом из-за нависающего надглазного козырька. И я тоже хмурюсь и очень хочу быть похожим на орла, особенно при Люде. Представляю и Люду, и как она бессознательно улыбается и поворачивает голову в сторону Кольки, когда он городит какую-то смешную грубятину.
Орёл садится на тополь. Я и в обычной-то жизни прекрасно чувствую тополя, а тут они буквально выдвигаются навстречу – утренние, ледяные, гладкие, как железная труба или промёрзшая кожа. Появятся и исчезнут, и снова вскипает варево жара, а когда малиново-чёрные клубы расступаются, вижу картину, по края наполненную спасительной крепостью, потому что в неё перешли чугунные ядра, катавшиеся в моей голове. В ней всё просто и прекрасно: два великолепно мёрзлых, прямых, как стрела, тополиных ствола.
Ствола два, а нас трое: Люда, Колька и я. Люда в синем пальто и в кружевном кокошнике. За тополями у забора остатки снега, у нас под ногами тополиные корни взламывают асфальт, и на них лежат два скворечника. Кто первый повесит скворечник, того и поцелует Люда Чистякова. Будучи первейшей руки знатоком птиц, я лучше всякого Кольки знаю, как лезть и вешать.
Утро ясное, к обеду пригреет, и клейкие, похожие на ос в меду, почки вот-вот набухнут на ветках, и я чувствую их острый горьковатый запах. Но пока рано и морозец. А по мёрзлому стволу особенно опасно лезть.
Неизвестно откуда появляется Нелли Григорьевна с остальным классом, болеющим, ясно, за Кольку. Нелли Григорьевна не разрешает мне лезть, но я рассказываю ей про мои летние залазы, и она сдаётся. Да и Колька рвётся, а он настолько влиятелен, что Нелли Григорьевна не может отказать. Удивительно, насколько она считается с его видностью, завораживается им. Таким никто ни замечаний не делает, ни к директору не вызывает, хотя Колька и троечник, как и я.
Я опережаю Кольку и лезу на тополь, и чувствую, как простреливает под коленками, когда нога соскальзывает с бугорка. Ствол гладкий, и на бугорки вся надежда. Главное – долезть до толстой ветки. Ярко вижу голый бледно-зелёный ствол, и опиленный отвилок на фоне синего неба.
Знаю, что Люда смотрит, и когда у меня снова соскальзывает нога, у неё вырывается нежное и испуганное: «Ахх!» Но я долезаю, сажусь верхом на развилку и победно поднимаю на верёвке скворечник… Колька с красным от злобы лицом карабкается по соседнему стволу и который раз бессильно сползает.
В разные залазы я то прибивал скворечник гвоздями, то привязывал за сук. И всегда труднее потом было слезть. Но я обнимаю мой тополь что есть силы, прижимаясь щекой к его промороженной шкуре – и небрежно сползаю на землю… спасибо тебе, брат-дерево.