У девочек первой стояла на физкультуре Люда Чистякова. У Люды несколько длинное лицо, вытянутый нос и породный, надменный постав головы, роднящей её с борзой. Капризный рот, свинцово-синие непрозрачные глаза. И лёгкая врождённая даже не смуглость, а вечная загорелость, на фоне которой особенно светлыми гляделись почти белые с отливом волосы. Она заплетала их в косу, утягивая пряди с висков, со лба, и лоб оказывался особенно открыт. Часть волос, не попавшая в затяг, золотисто и неухоженно завивалась по границе, образуя лохматое сияньице. Главные волосы длинные, протяжные, жилистые, а вокруг лба тончайшая солнечная стружка. На конце косы, тяжёлой и будто влажной, кисть с бантом.
Красавицей словно не была, но излучала нечто, гораздо более могучее и не связанное с правильностью черт: сильнейшую врождённую женственность, которая буквально звенела в каждом её движении. В том, как отложив ручку, смыкала кисти в замок и, вывернув наружу, медленно ими тянулась или как, промакнув страницу, дула на неё, длинно вытянув губы. В груди, выпукло выступающей из выреза физкультурной майки и взятой пупырышками. В самом вырезе майки, который у неё был глубже, чем у остальных девочек. В медленном грудном смехе.
Новый учитель физкультуры, бывший военный, служил с её отцом и однажды ей выговорил, что, мол, отца-то твоего я знал, а вот посмотрим, как ты себя покажешь: «А то я иногда гляжу… и вижу… В общем, есть у тебя такое: „Я Чистякова!“» Мы вроде и захихикали, но для порядка, потому что сказанное звучало как признание её высшего пошиба. И потом всё повторяли краткий приговор: «Я Чистякова!»
Если я был всех младше на год, то Люда – будто старше всего класса и даже Кольки, которого девочки любили с абсолютной силой, а Люда эту любовь олицетворяла и ею распоряжалась.
Я попытался за Людой поухаживать, цапнуть, притереться, но она толкнула меня и замахнулась учебником: «Сиди и не рыпайся!» Однажды оставил в её парте скомканную записку, что люблю. Она решительно подошла, шарахнула книгой по голове и сказала: «Нечего писать всякие глупости», мол, учился бы лучше, и в этой нотке педагогической заботы я нашёл и свою сладость.
Уже будучи старшеклассником, живя в другом районе и учась в другой школе, я испытывал сильнейший зов взглянуть на наш прежний дом, по которому тосковал с первой минуты отъезда. Несмотря на его существование в одном со мной городе, возвращение к нему равносильно было переходу во времени. В конце концов я в него и пустился, с каждым шагом поражаясь непоправимости изменений домов, деревьев и даже голубей, до хлёста смыкающих крылья за спинами. Только дом наш стоял незыблемо родной и извечный, но уже с забитыми окнами, и казалось, именно забитые окна и не давали излёту прошлому. По всем правилам, я должен был встретить на улице Люду, и я её и встретил. Опустив глаза, она медленно шла навстречу с мороженым. Лицо её было потяжелевшим, усталым и прекрасным. Я не посмел её окликнуть, и она так и прошла мимо. Мраморно-выпуклые веки были особенно крупны, и глаза прикрыты.
Люду отличала обострённая тяга ко всяким выступления, всему общественному, узаконенному. Спевки, наряды, стремление быть на виду. У неё был сильный голос, и ей пророчили оперное будущее. Девочки всё время умудрялись петь – выстроятся в актовом зале в рядок, Люда главная – и поют, раскачиваются, как берёзки, то в одну, то в другую сторону. «Понятно, что учительница их настроила, – недоумевал я, – Но отчего же они не стесняются? Откуда знают столько песен, как умудряются запомнить и, главное, с такой готовностью воспроизвести? Когда они успели – услышать, выучить, спеться?»
Раскачиваются деревцами и поют: «То берёзка, то рябина, куст ракиты над рекой. Край родной, навек любимый, где найдёшь ещё такой?» Симфоническое покачивание березняка и нравилось, и навевало сильнейшую грусть-тоску, хотя я и понимал, что склонение берёз и песни важная штука. И что Люда – главная берёзка, а все остальные – подлесок, и на неё смотрят. Нравилось и само движение музыки, перелив. И смысл тоже был понятен, кроме слов «куст ракиты над рекой», в которых мне слышалась «строка» – «у
Было и чувство глубочайшей, какой-то донной погружённости в жизнь, зимней грусти, обостряющейся в актовом зале или столовой – столик, чёрный хлеб на тарелочке, котлетка и жёлтое пюре плюшечкой. И чувство целой эпохи – вкус пюре и клонящиеся берёзки.
На новогоднее выступление Люда приготовила номер и вышла в пачке, кокошнике и балетных тапочках, в которых переступала на носочках, а мне казалось, что в носочки вставлены пробки от винных бутылок.