Возвращались через Дубну – сели на электричку до Москвы. О Дубне бабушка говорила с подёргиванием, как про змей, мол, в Дубне что-то связанное с атомным делом. И ещё физики, какие-то будто приближённые к «сферам», особенные люди. Едва мы сели в просторный вагон электрички, напротив нас оказалась девушка – очень московская, тонко ухоженная, одетая так же тонко и по высшему роду неброско – в узкое дымчатое пальто. Лицо у неё было очень овальное и в веснушках, а глаза большие, выпуклые, тоже дымчатые и с игрой в зеленцу… А на коленях пачкой листов переснятая и, по-видимому, за границей изданная книга – на каждом листе разворот с тёмной тенью у корешка. Глаза опущены к рукописи, веки большие и тоже с веснушками…
Едва тронулись, прошла по вагону полупьяная тётка-побирушка, красная, лохматая и дерзко цеплючая. Она что-то спеть хотела и, начав припляс, зацепилась за боковину сиденья и грохнулась. Девушка уже не смотрела в рукопись. Большие её глаза ещё больше расширились, налились слезами, лицо мгновенно и трепетно покраснело сквозь веснушки, и, беспомощно оглядев соседей, она полезла в серую сумочку и протянула нищенке массивный медно-никелевый рубль.
Бабушкина душа так сжилась с Волгой, что на следующий год бабушка разыскала ещё одну деревеньку выше Юхоти по течению.
Было это предпоследнее моё школьное лето и последнее в средней полосе России – следующее, заключительное и совершенно фантастическое, прошло в верховьях Енисея в десяти верстах от Монголии, где я работал в противочумной экспедиции и где сроднился с ружьём, конём и поразительной природой Сибири. Бабушке я оттуда писал, но писем не сохранилось.
Новая бабушкина деревня располагалась на правом берегу Волги меж Кимрами и Калязином. Ехали мы туда сложным поездом с Савёловского, кажется, вокзала. Поезд окольно пробирался к Ленинграду. Пассажиров было немного, вагоны простецкие с фасолевой обивкой, и дух стоял развозной. Перронов на большинстве станций не было – сходили на щебёнку.
Юхоть закончилась девушкой в электричке, а Скнятино с девушки началось, но только девушка, оказавшаяся с нами в соседнем плацкартном отсеке, рода была другого. Лицо сильное, резкое и низ лица как вперёд вынесен. Зовут Галей. Рыжим крашенные тяжёлые волосы – от густой чёлки уступом и вниз вдоль щёк. Рослая… Ярко-зелёная юбка и кителёк, сумочка через плечо, туфли на каблуках. Что-то от неё исходило, отчего я испытывал дичайшую и жгучую неловкость, особенно сильную в присутствии бабушки. Ехала она тоже в Скнятино.
И вот проводница неженским ухватистым движением подняла плиту, прикрывающую трап, и Галя сходит бочком и будто пританцовывает, оберегая каблуки. Рука, согнутая в локте, на ремешке сумочки.
В деревне Галя, как и в поезде, оказалась нашей соседкой. «Всё пыршится. Артисткой хочет стать», – негромко, как по секрету, говорила бабушке наша хозяйка – некрупная женщина с застывшим выражением сощуренности на лице и руками, которые, даже вися вдоль тела, будто хотели сойтись в круг. То, что Галя ещё и «пыршилась в сферы», бабушке было катастрофически чуждо и во сто крат неприемлемей серёжек из гранёного стекла. Это уже был не «вырви глаз», а что-то другое, связанное с животным стремлением к блеску и эффекту, с выпячиванием себя, стоящим на художественно оправданном желании сиять и быть на виду.
Волгу ниже по течению перегораживала Угличская гидроэлектростанция, и Скнятино стояло на полуострове, меж разлившимися устьями двух рек. Если выйти на низкий сырой берег разлива – то Волгу не видать, она отгорожена лесами на остатках суши. Кругом – плоскотина мысов и разливов. Сосняки, но тоже сыроватые и изобилующие чёрными гадюками. Места своеобразные… Простор… Поразительная низинность. И Волга, к которой раз дошёл по заболоченному лесу, – речная гладь за низким… даже не бережком – зелёным барьерчиком. Далёкий пароходишка – всё в той же плоскости, что лес, мысы и луговины.
В Скнятине особенно не хватало мне товарища, да и был я уже почти взрослый, тяжести, железяки какие-то поднимал, подтягивался на турнике, смотрел, как прирастают мышцы. Из лука стрелял и к стрелам научился делать наконечники, расплющивая напильник.
Увидев меня с голым торсом и гантелями, зашедшая к хозяйке Галя, ухмыльнувшись, сказала: «О! Пан спортсмен!» Что-то она заносила хозяйке перед отъездом и, выходя, продолжала громко заканчивать какую-то свою мысль: «Во-во-во… и ещё коростели эти, до того орут нудно!» – и отстраняюще проблеяла: «Не-е-е-е».
Однажды жарким днём я выстрелил из лука в зенит, и стрела упала во двор к Галиным родителям. С луком в руке я пошёл за стрелой. Галя, медленно покачиваясь, полулежала в подвесном кресле в пятнистом, под гепарда, купальнике. Увидев меня, она потянулась, загорелая, великолепно сложенная, и, продолжая покачиваться, сказала медленно:
– Ты думал, тут Царевна-лягушка? А если бы ты меня подстрелил? Нехорошо.
Я пробормотал что-то извинительное.
– Прощу, если… – Она снова потянулась и зевнула: – Если скажешь своему дяде, чтоб прислал за мной… Гонца…