А плоть познает менее утех.
Но смерть ее почти что филигранна.
В конце – она нашла успех.
После убийств девушек Эдвард проводил день в отеле – в тишине, ни с кем не разговаривая. Утром отмокал в ванне; в воду добавлял пару колпачков пены с запахом кокоса – Эдвард был фанатом этого аромата. Затем читал книги, которые делились у него на Литературу и макулатуру. Вторую категорию не дочитывал – и сразу же сжигал в камине или ведре.
Вечера проводил, нагловато и дерзко усмехаясь Левитану и слушая ASMR-видео любимых ютуб-блогерш. Те ласково и нежно – как любящие матери – полуразборчиво шептали и издавали всяческие звуки. А Эдвард лежал в наушниках, улыбался и наслаждался покалываниями на коже и в целом приятными ощущениями…
Порой он доставал карманные часы. На задней крышке были выгравированы парусник и сбоку – иероглифы. Эдвард гладил гравировку и вспоминал свою первую няню…
Ее звали Эльба – веселая немка лет пятидесяти с крупными формами и добрым сердцем. Она всегда защищала Эда перед родителями, жалела его – и не уставала поражаться тому, что мальчуган в возрасте трех лет мог разговаривать уже на пяти языках. Это конечно было вранье: любой айсаец общается и читает абсолютно на всех языках, кроме искусственных.
Эдвард первую няню любил безумно. Он ходил за ней из комнаты в комнату, ловил и повторял каждое ее слово…
Однажды, когда ему было четыре, Эльба принесла серебряный портсигар. Это был подарок выпивохи-мужа, которого она давеча вытурила из дома. Эльба попросила перевести надпись.
Муж говорил, что знакомый азиат за пару бутылок китайскими иероглифами к паруснику приписал «Шел парусник – моя любовь к причалу Эльба». Он на чем свет клялся, что это правда, – и на коленях умолял простить его за один постыдный проступок, детали которого Эльба четырехлетнему малышу раскрывать не стала. Эльба думала, что текст не похож на выдумку: ничего более поэтичного в голову ее дурака прийти не могло. Но ей хотелось доказательств: веры словам пропойцы у нее не осталось.
В реальности иероглифы оказались японскими, а надпись гласила: «Если ты вышел в море за рыбой, не брезгуй и креветками». По смыслу это идентично русскому «Лучше синица в руках, чем журавль в небе»…
– Ах ты старый хрен! – вспыхнула Эльба. – Креветка?! Это я –
Портсигар она отдала Эду – позже он переплавил его в корпус карманных часов. Это единственная вещь из детства, с которой Эдвард никогда не расставался…
Кроме часов, для него были важны два блокнота: книжка его стихотворений набело и черновая. Эдвард считал, что он пишет о смерти так, как никто до него не писал – ни среди людей, ни уж тем более среди айсайцев. Он создавал Новую поэзию, чрезвычайно ей гордился – и его злило, что его стихами никто не проникался.
– О смерти писали если не все, то многие… Лорка, Петрарка – у него много про смерть… Меня раздражает, что ты, Томас, необразованный мудак, – не знаешь этих имен! Кому я говорю?.. Стенка и та больше впитывает, чем твоя тупая башка!..
Но для введения возьми сонеты Петрарки – допустим, 303-ий или 352-ой. Или Омара Хайяма. В целом у испанцев и португальцев куча стихотворений про смерть.
Однако – смерть, да – но в каком контексте? Все больше печаль и грусть! Все тошно и в слезах, одни сопли!
Мер-зость!
Смерть – это в первую очередь не отказ от жизни и не прощание с близкими и миром. Умирание – это наиярчайший и важнейший миг жизни! Это –
Это –
Когда я убиваю, допустим, какую-нибудь «вагину» – мелкая, неинтересная история, – я не просто ее убиваю. Я привношу в ее жизнь смысл и красоту – делаю ее историю через выразительный конец лучше и прекрасней, чем она когда-либо могла стать!..
Вот только у древних греков, на заре человеческой цивилизации, были неплохие стихи… Они знали толк в славе. У Сапфо, например…
Мой конец будет ярким…
И твой конец, Томас, – тоже.
В начале их путешествия Эдвард любил огорошить Томаса, декламируя ему по черновой, пока тот рулил из пункта А в пункт Б:
– Слушай, Томас! Это про тебя!
Взгляни! Твоя история ничтожна.
Лишь умер, но уже – забыт.
Пойми! Тебя и вспомнить будет сложно:
Ты жил, как паразит…
Ну как?.. Я думаю, это лучшее из всего, что я написал…
Томас был совершенно глух к поэзии: из всего четверостишья он понял лишь то, что его ни за что ни про что обозвали паразитом. С этим он внутренне согласился – как и со всем, что говорил Эдвард…