Всю ночь вываривали свиные ноги в эмалированном тазу на газовой плите для королевского студня. Мясной запах настоялся в квартире. Кухарил стареющий юноша-фавн, длинноволосый и длинноногий, с тонкими запястьями, в сатиновых сползающих мышиного цвета трусиках. Он исполнял роль подмастерья у мэтра поэзии.

Войдя на кухню, Кралечкин пропел осипшим спросонья тенорком: «Ты – моя вера с именем Дура, а с виду, как ангел, с глазами собаки». Его утро всегда начиналось с какой-нибудь строчки, фразы, припева, напева, присказки, частушки. Знать, настроение у хозяина хорошее, сон был счастливым, простата не мучила ночью.

Варево для студня остыло. Оба, старый да малый, будто сказочные кыцынька с манюшкой, сидели на кухне за большим столом, с эмалированным тазом посредине, и перебирали руками кости, разгрызая и обсасывая самые вкусные мостолыжки с таким усердием и, как будто следуя наставлению Франсуа Рабле, пытались высосать пифагорейский смысл вместе с мозговой субстанцией. По локтям текло да в рот маленечко попадало. Обсасывают косточки кыцынька с манюшкой да страшную сказку сказывают друг другу о злой Егибовне в железной ступе, что из лесу приходит да стучит в ворота: «Съем кыцаньку, съем сереберянку!» И целуют друг друга в жирные уста, и смеются весело. Невдомёк им, что скоро сказочке конец.

В коридоре на привязи две чёрные гладкошерстные собаки-лабрадоры, обливались слюной, поскуливали, слёзы от жалости выкатывались на их глаза. Обглоданные и обсосанные кости летели через всю кухню в проём дверей, к собакам. «Рычи, Китай!» Рыча друг на друга, скаля зубы, брат и сестра, выхватывали хозяйские подачки. Вдруг сука замерла и заскулила, словно осенний сверчок. Она подавилась костью. Стояла с открытой пастью и давилась, из глаз потекли человечьи слёзы. Что-то знакомое было в этих слезах. Миша Кралечкин ахнул, обронил папиросу, бросился к собаке, засунул в пасть руку и вытащил-таки кость. Собака сглотнула и заулыбалась, вывалив розовый язык. «Фу ты, ну ты!» – сказала собака, благодарно брызгая слюной.

Праздник намечался знатный. Сервировка будет радовать голодный глаз. Горячие блюда, уха из сёмги и прочая снедь, будут подавать в фаянсе, в старом саксе, а горячительные напитки, а также вино и водки, будут разливать в синий хрусталь. Он выйдет в чёрном шелковом халате с золотым драконом на спине, надушится остатками о-де-колона «Садо-Якко» в изысканном флаконе – папин довоенный эксклюзив, хранимый в память его первой любви. Застолье будет душевным и аппетитным, а разговор будет присыпан слегка аттической солью. И запируем, и запируем, и запируем на просто-о-о-о-ре!

Все будут культурно щебетать, велеречиво цитировать, чирикать в рифму, щеголять редкостной эрудицией. Беседа будет литературной, не без обсуждения пикантных любовно-эротических историй Акумы, зашифрованных в её прозрачных и студёных графических миниатюрах, в которых симметрия уживалась с асимметрией. Тайнопись её стихов, едва угаданная исследователями, поблёскивала звонкими кристаллики льда, как в застывающих водах Суйды. За ней числилась строка: «Я речку Суйду мигом перепрыгну, в ней Пушкин ноги замочил». В продолжение стиха каждый из гостей по цепочке должен будет придумать по две строки как минимум.

Михаил Кралечкин написал опальному кумиру длинное письмо, наливной ручкой, фиолетовыми чернилами, на выдернутом из школьной тетради двойном разлинованном листочке о книге стихов «Миру – мир». Дошло ли это письмо до адресата, прочитала ли она восторженные восклицания, перемеженные жалобами и сочувствием к её стихам, школярской оценкой её творчества, он не знал, оставался в неведении, но незримая связь между ним и образом опальной поэтессы возникла на всю жизнь. Эта наивно-мистическая связь затащила недозрелый ум комсомольца в лабиринт жалобных куртуазных ламентаций.

«Ты мне свой тайный жар передала».

Уж такой наглости и фамильярности Акума не потерпела!

С кончика папиросы «Беломорканала» упал рыхлый пылающий пепел. Эту деталь Михаил Кралечкин, выпустив клуб дыма изо рта, многозначительно отметил вслух, явно цитируя классика: «Всего несколько драхм пепла упало, а ведь это могли быть алмазы с неба…» Отсасывая мозговую кость, юноша-фавн вымолвил: «Деточка бабушку жует, бабушки своей косточки грызет».

Когда в чашке образовалась гора белых костей, Михаил Кралечкин вернулся к своим излюбленным занятиям в западный кабинет с раскладным диваном, куда заглядывало по вечерам солнце мёртвых, с заваленным кухонным хламом балконом, под которым с утра до вечера гремел проходящими из центра трамваями и автомобилями проспект Просвещения.

***

В балконное окно бился крылами хохлатый попугай с лавровой ветвью в клюве. «Это знак», – осенило Кралечкина, будто верил в эзотерические знаки. Белое оперенье едва угадывалось, так был замызган сажей. Михаил Кралечкин встал из-за писательского стола, подкрался к окну и оттянул щеколду. Щёлк! Дверь протяжно заскрипела.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже