Он любил эти минуты поэтического пробуждения, когда медленное веретено мысли начинало тихо вращаться и жужжать, как зазимовавшая между двух рам в деревенском доме одинокая муха, потирающая лапки, чистюля, сплетница. Из жужжания в голове выводились жалобные слова…
Вот Лодейное Поле, вот Тихвин, вот Ленинград, вот Ижора…
Топография блуждающей душеньки бесславного советского поэта. Ау, Мишенька! Ау, где ты, мой возлюбленный, каждый волосок твой на тельце-теле обласканный¸ зацелованный? Каргополь, Вологда, Новгород, Святогорск…
О, география в блёклой снытьбы!
Чьи-то старческие губы, почти не его, почти чужие, жамкали топографические названия, пока юный Миша склонялся близоруко над географической картой, развернутой на вагонном столике этого бредового поезда, мчащего в ту область, которая уже не постигается разумом. «В стремительном вагоне, от северных безумств отрадно улететь…» Поезд поддакивал каждой его фразе, вздрагивал на стыках рельс, говорят, проложенных еще в 1913 году, убегающих на север дикий, в Архангельск пасмурный.
Испачканный чернилами пальчик усердно водит по голубым венам северных рек: Негежма, Свирь, Чурьега, Оять… <Нрзб>. Отцовские руки в таких же упругих прожилках влекли и пугали мальчика. Он никогда к ним не прикасался. Боялся, как оголённых проводов под электрическим током. Жилы вспучивались, когда отцовские руки сжимали широкий ремень.
Где ты юность бедная, вся в фиолетовых кляксах? Миша переписывал свою жизнь набело, начисто бисерным почерком, адали с этим чистописанием готовился предстать перед вечностью, пред Богом. А в руках у Бога что? Серп и молот! Где ты, о возраст нежности? Детские и юношеские страхи отпустили, но исподволь подступали старческие страхи. Боялся голода, боялся смерти, боялся безвестности. Немощь, бессмыслица, немота подступали невесть откуда. Сухонькой ладонью бабушка приглаживала его льняной вихор, бормотала что-то несусветное: «Учись, милый, когда вырастишь, станешь большим, все поймёшь, ведь ты умный…»
Тайно осеняла его двуперстным знамением. Она вышивала гладью китайскую даму в розовом халате и китайского вельможу.
…Станции, полустанки, разъезды. Бабы в оранжевых тужурках машут оранжевыми флажками. Прощай, прощай, моя жизнь! Прощай душа, ветошь, плоть. Дым, пыль, рябь… Мёртвая зыбь….
Сгинуло всё, тлен воспоминаний клубится зимней позёмкой. Как будто не было ничего, ничегошеньки не было. Выдумки. Вымысел. Враки. Бред. Гиль. Сознание, как склёванный клестами подсолнух: пусто, дыряво, щербато. Что я? Пустое имя? Тень? Прощай, о мысль! Быть в разлуке нам, о мысль моя!
А вот ещё один топоним, напоследок: узловая станция Исакогорка. Отсюда начнём. Начнём движение мысли вспять. Что ж ты, память моя, веди чернильными тропами! Веди в обход болотистых чавкающих клякс в разлинованной школьной тетради. «Дорогая, многоуважаемая, моя любимая Анна Андреевна…»
Гляди, вон там, ворон обронил чёрное перо на снежную дорогу, по которой везут спиленные мохнатые ели. А что теперь? Тебе ли, старик, тебе ли, жалкий старикашка, проворонившему жизнь бездарно, счастье вздорное своё, сожалеть о вороньей утрате? Тебе ли ворошить этот прах воспоминаний чёрным пером из вороньего крыла? Поезд въезжает в тоннель забвения. Память, повремени! Мгновение, замри! Где стоп-кран? Вот, в тамбуре. Написано: не работает. Написано: не дёргать! Вон, вон из вагона, скорей! Сполохи мыслей, проблески огней. Что-то вспыхивает во тьме, смех, улыбки; что-то скользит в окнах тусклого вагона с застывшим отражением белобрысого старика с голубыми глазами в оправе белых ресниц. Ты один на один с тенями твоих любимых, один на один со своим старческим телом, один на один с призраками твоих врагов, с призраками твоих любимых, живых и мёртвых. Лица их смазаны. Имена рассыпались на буковки, буковки расползлись букашками. Спи, старик, спи, малыш… Снится ни то, ни сё, ни то, ни сё… Кто же я? Пусто имя, тень…
Какие-то бессмысленные слова. Снится сныть-трава… Птица без гнезда. Гнездо без птицы. Я ни то, ни сё… Травка могильная…Сныть, сныть, сныть… Ни тело, ни мысль, ни сон… Ни мальчик, ни старик… Ни сын, ни отец, ни муж, ни любовник. Ни властитель дум, ни раб влечений. Я прах, собирающий себя в мысль. Я мысль, осыпающаяся прахом.
«Таков старик, под грузом тяжких лет, ещё хранящий жизни первый цвет; хотя он свеж, на нём печать могил тех юношей, которых он любил и пережил, и предал, предал, предал…»
В приполярной тьме в укор его живой совести, свидетельницы личного безнадёжного бытия, колёса поезда ритмично выстукивали лермонтовский стих, будто переехавший его поперёк горла. Завтра у него дебют в школьном театре, играют «Маскарад», в котором он предстанет в образе князя Звездича. Мысли его текли из яви в навь и наоборот, проникая в чужеродные сны, которые кто-то нашёптывал ему в надежде, что они будут записаны на облачном войлоке, из которого будет соткано созвездие Собаки и его Щенка…