После хука слева повисла безвольная конвульсивная судорожная пауза. Перестали стучать о фарфоровые тарелки австрийского сервиза с бледными альпийскими пейзажами с тучными коровами, с пастушками и пастушками старинные вилки и ножи с масонскими вензелями, перестали щёлкать отремонтированные вставные челюсти. Пауза длилась по театральному закону. Длилась… Блокадный метроном отбивал удары. Один, два, три, четыре…
Евгенислав Цветиков, начинающий провинциальный драматург, преподнёсший в дар Кралечкину свою доморощенную пьесу, был мастером житейских и любовных мизансцен, быстро взял на заметку эту мизансцену. Режиссёром этой мизансцены был случай. Головы у присутствующих за праздничным столом поворачивались вправо и влево, как у механических кукол. Глаза выражали испуг, недоумение, гнев. Мыслив их голове разбежались по углам, как биссектрисы.
И вот, закон паузы даёт отмашку для реплики.
– Побили! Побили! Детоубийство, детоубийство! – заверещал Кралечкин так смешно, что Евгенислав прыснул сквозь губы. Кралечкин притопнул ногой: – Полной, требую полной сатисфакции! Немедленно!
Жертва побежала в комнату за утюгом, чтобы не остаться в долгу перед обидчиком, крича: «Где утюг? Миша, где утюг? Я, я, я… огрею его утюгом! Напишу в интернет!»
Поскольку профилем сорокалетний юноша был схож с великой ААА, чему не переставали восхищаться гости, то кулачное право свободы посчитали двойным оскорблением русской литературы. Всюду двойственность, дуальность, амбивалентность, интеллегибельность и прочая метафизика уже обрыдла. Уж тошнит от парчи и крепдешина. Ну, правда! Хочется чего-нибудь посконного, сермяжного, ватного, войлочного!
Негодяя и проходимца изгнали из-за застолья благопристойных поклонников и почитателей института ААА, не позволив ему доглодать кусок свиного хряка. Всё это действо происходило на телевизионном музыкальном фоне завораживающей арии Casta Diva восхитительного Vincenzo Bellini в исполнении божественной Diva Cosaque Anna Netrebko.
Уж извините за нелитературный моветон в этом пассаже, культурные читатели, а другими словами никак не скажешь более убедительно, не приходят на ум, поскольку долго не хочется размусоливать по бумаге вороным пером, тем более что все это подробно изложено в протоколе в полиции, хоть делайте запрос в отделении Калининского района СПб.
Всё оказалось подставой, розыгрышем. Тут попахивало бесовщиной, попахивало мелким бесом, знатоки скажут ехидно: «Из табакерки самого Фёдора Сологуба».
Кто-то ведь открыл эту табакерку!
Акума хихикала, подзуживала, подмигивала. Незаметно инфернальница подливала гостям в бокалы сгущённый азот à la fleur d`orange.
Ай да плутовка! Ай да выдумщица! Мстительница!
И куда подевалось её трагическая маска беззаконницы Антигоны, с которой она не расставалась по жизни и по смерти? Эта греческая комедийная маска сползла под затрапезный стол, завалилась за лавку, и давай беззвучно хохотать, заливаться, покатываться, ну точь-в-точь деревянная удэгейская богиня смеха.
Веселье веселилось. Горе затаилось.
…Фразы своей будущей прозы, на которую не хватало у него воображения, ибо был прост, как солдатская портянка, с которой собирался войти в пантеон советской литературы, он пробовал на вкус, обнюхивал, причмокивал губами, обгладывал и обсасывал, будто японец крылышки и лапки цикады.
Он упражнялся в поденных лирических записях в школьной тетради за сорок восемь копеек. Год за годом, тетрадь за тетрадью росли летописи советского мальчика, отрока, юноши, старика, члена союза советских журналистов, члена союза писателей СССР! Вот так, бац, и собрание сочинений посмертно готово! Великолепное надгробие! Детство и юность сгинули, как он говаривал стихами любимого Михаила Лермонтова, на севере диком: Лодейное Поле, Тихвин, Ижора…
Где вы, австрийские соловушки послевоенной Вены? Где вы, деревенские горихвостки Вьюнницы? Ущербность, отупение, умирание, выгорание души…
О, орнитология поэтической памятливости! Где вы номенклатурные ленинградские мажоры поколения победителей? Миша, Оля, Аля, Валера, Лида, Марго, Серёжа! Ау, Брюшкин! Ау, Блошкин! Айда, в кафе «Мерани» на Петроградской! Будем пить грузинское вино! Не хотите, так упьёмся пьяным русским квасом! О студенческие загулы! А не пойти ли нам в кино, сегодня идёт «Пусть говорят» с Рафаэлем? А куда уплыл «Фрегат», в какие моря-океаны?
Цок-цок-цок, цокают каблучки насмешливых советских модниц шестидесятых, не замечающих, как бойко откликается невский гранит десятой главой «Евгения Онегина». За ними крадётся студент-третьекурсник Кралечкин, прислушиваясь к расхожим пушкинским рифмам – потянешь за одну, поднатужишься и можно вытянуть целый невод трепещущих, как мойва, строф десятой песни, сожжённой в болдинскую осень 19 октября 1830 года.
Это был его юношеский опыт упражнения в онегинской строфе, реконструкции гения Пушкина, опыт вдохновенного импровизатора, но в этом нахальном предприятии его обогнали предприимчивые поэты-имитаторы, весело сжигавшие своё дарование в искусных подделках.