Кралечкин сокрушался неподдельно об утраченной онегинской песни так же, как о сожжённой Александрийской библиотеке – быть может, инсценированной и тайно перевезённой в катакомбы Ватикана, надеялся Кралечкин.
Сострадая великим творениям, исчезнувшим в веках, легче переносить собственное неуклонное сползание в ничтожество. Увы и ах!
О, топография блуждающей душеньки бесславного советского поэта. Ау, Мишенька! Ау, маленький! Где ты, мой возлюбленный, каждый волосок твой на тельце-теле обласканный? Каргополь, Вологда, Новгород, Святогорск – прощайте мои города и годы! Милые мои… О, география в блеклой судьбе, замкнувшей круг земной жизни в его одном личном словечке: простенькая травка «сныть» с голубенькими цветами и величавая и грозная «судьба» соединились в одном слове «сныть-ба». Без цвета желания, без плода убеждённости прошмыгнула жизнь мышкой и обернулась «норушкой», пролетела синичкой и обернулась «невеличкой».
Уж солнце мёртвых стояло в голубом зените, когда беглый попугай облюбовал крест в царственных дланях умиротворённого ангела на Александрийской колонне. Попугай самодержавно озирал всевидящим оком праздно блуждающий люд и туристические группы на Дворцовой площади. Вспоминая всю «dolce vita» у Сабурова, он грустил без надежды на возвращение, поскольку из-за гордыни не был склонен к покаянию. Оба ангела на столпе зрели по разные стороны, как бы на перепутье между святоотеческим либерализмом и святоотеческим патриотизмом. Попугай выверял своим глазомером небесную петербургскую линию, будто стражник эвклидовой геометрии. Не приведи господь взломать врагам эту тонкую воздушную линию!
У подножия Александрийского столпа лениво прогуливался «осьмнадцатилетним молокососом» в камер-юнкерском мундире и в треуголке Александр Сергеевич Пушкин – невеликий ростом, черноволосый, кучерявый, смуглолицый аниматор, похожий на антихриста, потому что вместо ногтей у него на пальцах когти. Он предлагал провинциальным и иностранным туристам и зевакам сфотографироваться на память с ним за фиатную валюту.
Рядом с Ангелом, то бишь попугаем, примостилась пригородная ворона, возомнившая себя воздушным духом. Они ревностно посмотрели друг на друга, оценивая сквозь прищур. Ворон зыркнул красивым тутовым глазом на беглого попугая и, не открывая клюва, презрительно проурчал: «Либерррал!» Никто не хотел уступать своего высокого чина. Попугай Ангел не остался в долгу в этой словесной перебранке и выкрикнул с раскатистой хрипотцой: «Фарррмазон!»
Ворон тотчас взмахнул крыльями, легко воспарил и подался восвояси. Обе птицы тайно ревновали к грифонам, охраняющим Банковский мост. Ворон, по-свойски озирая знакомый город, летел в сторону звёздно-синего купола собора, к ангелу на колонне из турецких пушек, поверженных измайловским полком.
Оттуда подался по кратчайшей прямой за форштадт, за земляной вал, за горизонт мысли, за пустырь, найдя приют уже на бедном Ковалёвском кладбище, на позабытой могиле Юрия Кнорозова, с которым когда-то Кралечкин и Марго имели счастливый случай пообщаться в Кунсткамере, куда они наведались однажды, чтобы полюбоваться куклой-гейшей О-Мацу, сделанной по образу возлюбленной цесаревича из Киото. <Нрзб>.
—Ты ангел или птица?– спросила Акума, глядя в небо, раскачиваясь на чугунной цепи Каменного моста.
Над небесной линией Петербурга возрастала сияющая в прямых лучах солнца бронзовая голова градоначальника, преисполненная волшебных сновидений и систематического бреда. Чело его сияло капельками пота, взор неуклонно глядел в будущее. Голова отбрасывала на город ползучую тень, которую можно было принять за шпиона. Внизу тоже вышагивали гуськом по расчерченным линиям таинственные тени горожан и исчезали в подворотне, будто в греховной бездне… <Нрзб>.
«Шоколад стал нелепым, жизнь пористой, сны чужеродными…» Бессвязно и бессмысленно текли мысли у Михаила Кралечкина в половине шестого утра, когда Анадиомена еще млела в роще старых берёз – там, в луговой постели близ малолюдного Погоста, над могилами Ганибалов.
Он лежал под ватным одеялом, нащупывая плюшевую ногу Маленького Мука. Эта нога с отросшими ногтями частенько лягала его во сне, возвращая его из уютного мира мертвецов в па-скудный мир живых. Они спали то в обнимку, когда было холодно, то порознь, когда было жарко, на двуспальной родительской кровати после их смерти.
Оплакав и проводив родителей в послесоветские времена, которые он ругал по всякому – то либеральными словами, то патриотическими отповедями, – в зависимости от настроения, они зажили счастливо в любовном самозабвении.
Ненадолго.
Маленького Мука, плюшевого подростка-переростка, кем-то выставленного за дверь, затасканного, чем-то залитого, киселём, сиропом, яблочным сидром, плодово-ягодным вермутом, он подобрал однажды поздним осенним вечером у чужой парадной, когда возвращался домой после выступления на ленинградском радио.