Скоро учебный год в новой школе, десятый класс. Встреча с одноклассниками слегка тревожит непредсказуемой новизной. Глаза юноши охотятся за впечатлениями северного пейзажа. Ум его, впечатлительный, вдумчивый, начитанный библиотечными книгами (в доме книг не заводили из-за переездов), не успевает вылепить мимолётные образы. Ослепляя белыми страницами с набегающими облаками, под рукой у него лежит распахнутый альманах, приобретённый недавно в Архангельске. У книжки твёрдый переплёт, а поверх надета глянцевая рубашка суперобложки с надписью «День поэзии. 1963. Ленинград».
Удвоенным очками зрением он быстро пробегает расхожие бравурные строчки в поисках созвучных его настроению стихов. Всё не то, не то… Фальшивят поэты. Миша морщится. Тревога и отдохновение соприкасаются друг с другом, как напоенный звуками воздух с безмятежной водой, которую царапают, гравируют своими нежными лапками водомерки. Вот глаза его уцепились за элегические стихи: «Шумят в ночи деревья долгим шумом, поскрипывают сосны на ветру… И нет конца моим суровым думам, что вот и я когда-нибудь умру». Он выписывает эти стихи в дневник. Странно думать о смерти, странно, когда тебе едва исполнилось шестнадцать лет, но кроме этой неуместной мысли в мальчишеской голове примешиваются ещё таинственные чувства его мужающего тела, для которых просто нет слов в словаре Ожегова. «Поэзии простым чернорабочими уйду за край, всех дел не завершив, не досмотрев, не высказав того, чем наш добрый мир, в любви творящий, жив…» Да, именно таким представляется ему большой мир где-то там за таёжными рубежами, однако думать о будущем ему тревожно, хоть сладостна эта тревога, как поход в сельский кабинет зубного врача, столь ненавистного ему, зубы болят. «Мне только жаль: не буду знать вовеки – какой душевный строй высоких дум в пришедшем мне на смену человеке родит в ночи деревьев долгий шум»… Кому идёт он на смену, кто придёт ему на смену? Кто он, будущий человек? Вот он, советский разложенец Михаил Кралечкин и иже с ним… Старик, старикашка… Да разве это юношеские мысли? Нет, это юношеское старчество. Нет, нужно думать о том, что… О том, что точит изнутри, точит червь… А что если жизнь, как хищная стрекоза, схватит его, как златокрылую мушку, своими цепкими челюстями за горло, и перегрызет, и конец его песенке! Конец! И не было молодца!
«Суровые думы» пребывали в ступоре перед словом «смерть», которое стало синонимом «конец». У него перехватывало дыхание, будто его душили подушкой. Он падал на колени, царапал ногтями половицы, отдирая волокна древесины.
И о том, что он будет думать ежедневно, думать по дороге в школу, в тряской машине «газике» или в автобусе «пазике», глядя в замерзшую синюю проталину в окне, он будет записывать в свой дневник. Он заведёт себе сокровенного друга, собеседника и плохого советчика, чтобы запечатлевать зримое и незримое, тайное и явное его новой жизни с мучительными отзвуками былого в дни его юности незрелой на севере диком. Да, да, так… Его «былое и думы» бережно хранилось в толстых тетрадях по девяносто шесть листов. До занятий в школе оставалась всего неделя.
Отец его, постоянно бывая в разъездах, снова уже уехал в служебную командировку в Сибирь почти на полгода, оставив их с мамой обживаться в диком северном урочище, именуемом узловой железнодорожной станцией Исакогорка, которая связывает Архангельск с Северодвинском. Именно здесь завязывается узел его географического одиночества, неприкаянности, отшельничества. Узел этот уже никогда не развяжется, будет всё туже затягиваться в его сердце. Его будет преследовать одиночество в толпе, несмотря на комсомольскую деятельность в школе или в университете, на занятость в театральных инсценировках и общественно-полезных делах, парадах, колхозных работах. А сейчас хотелось скорей бы вырваться в большой город, поступить на филологический факультет в Ленинградский университет имени Жданова, вдохнуть воздуха свободы, прикоснуться к славе, мечталось Мише в надежде перешагнуть некий незримый периметр.
«Узловая станция Исакогорка, в горнице чужой по углам потёмки, горькая душа лампадкою прогоркла, по лунной крадётся кромке – туда, где сны, как связанные снопы, лежат бочком в сырой меже, где звёздная серебрится пыль, а на предсмертном тайном рубеже уж волглый клонится ковыль к тому, что превратилось в быль иль небыль…» Нет, это дурные стихи, им незачем быть в его биографии, для вечности не годятся, ну, разве что для генезиса его творчества, по-литературоведчески оценивал себя Миша. Он уже составил словарик их подобных слов.