Мама рыщет по тетрадям, читает его стихи, говорит, что они не хуже других (эта оценка бесит его, потому что стихи должны быть лучше всех), что печатают, что он должен собрать их все вместе и отправить в какой-нибудь журнал, например, в «Север» в Архангельск, или, на худой конец, в районную газету. Ведь за них платят деньги, говорит предприимчивая мама. Мишенька не хочет наживаться на своём вдохновении, как другие рифмоплёты. Он строг, он горд и терпелив к своему таланту. Он собирает тонкие книжки из серии «Библиотека избранной лирики», выписывает в тетрадь строки: «Я дожил, я дожил до дружбы с судьбой. Мне можно, я должен быть только собою. Собой наконец-то, собой без предела; как юность, как детство – наивно и смело!»
Из-за стихов произошёл неприятный случай с отцом накануне его отъезда. Известие о длительной командировке отца, начавшего делать государственную карьеру в НКВД, Михаил воспринял со скрытым ликующим облегчением. Наконец-то он будет предоставлен самому себе целиком и полностью, как ветер в траве, как деревенские мальчишки. Ему давно хотелось выудить то единственное откровенное письмо с вложенным стихотворением, отправленное когда-то отцу, и вот краешек этого конверта он заприметил в кармане отцовской шинели. Несвежий вид письма с обтрёпанными обветшавшими краями навёл его на мучительное подозрение, что листики с его мальчишескими откровениями прошли через множество посторонних рук, что слова его прошептали много насмешливых губ, мучился он подозрением. Нащупав письмо, отец протянул матери, поглядывая многозначительно на трудного сына, чувствовавшего, как нервическая дрожь пробегает по его спине от самого копчика. Улучшив момент, Миша, как кошка, выхватил из рук отца конверт, тотчас изорвал его в клочья. Кровь прилила к лицу, опалив его жаром от приступа стыда. Русые волосы его у корней вздыбились. Несколько обрывков упало на некрашеный, не застланный пол, скобленный до белых волокон древесины. Резко склонившись, он подобрал обрывки, пальцы дрожали, и тотчас шмыгнул, как мышонок, в свою комнату, спрятал обрывки письма под подушку. Он презирал себя за откровение и нежность, которые сделали его беззащитным, отца презирал за пренебрежение к его сокровенным чувствам, за то, что он сделал их всеобщим достоянием. Его бил озноб. Челюсть сводило. Он отвернулся к окну с плывущими ледяными глыбами облаков. В ушах звенело. Исчезнуть бы в них, раствориться, как пыль на дороге… Невольные слёзы облегчили его скомканное, как промокашка, сердце. Он уснул. Во сне обида сменилась сладким-сладким возбуждением, новым юношеским смущением. Он зажимал ладони между угловатых колен. Незримый урчащий вепсовский зверёк по имени Ухта являлся к нему, когда в минуты жалости к себе он сворачивался клубком. Так бы и укатиться куда-нибудь в Гапсарь, уплыть в Лахту, занырнуть в Свирь, убежать в Сельгу. Куда бы ещё дальше Исакогорки уйти? В дебри папоротников на Дальнем Востоке, стать моряком на китобойном флоте, запускать гарпуны в Левиафана! В скит! К вепсам!
Этот случай разбудил в нём желание прилюдного позора и наказания. Ночью, тайком, при свете немецкого фонарика, тоже привезённого отцом из Австрии, где он служил в течение пяти лет по окончании войны, Миша принялся складывать мозаику из обрывков письма, припоминая обстоятельства и подробности его написания. Бабушка его, как жалко её, бедную-бедную, этого беззащитного беспомощного старого ребёнка, бабушка его всегда сердито ворчала на его родного отца за то, что отсутствовал вместе с матерью в самые нежные детские годы, проведённые ребёнком в дворовой ограде деревенской вольницы, а за пределы ворот – ни-ни!