Да, да, мы, дети севера, как здешние растения, цветём недолго, быстро увядаем, поддакивал сам себе Мишка, соглашаясь с чужими выверенными сентенциями. В предпоследний день перед каникулами он опоздал на машину. Конечно, это можно было считать невезением, почти привычным, но Мишка не расстроился, какая-то тяжесть упала с плеч, адали отодвинули надгробный камень. Он вернулся домой с полной грудью осеннего воздуха. Одиночество стало желанным, порой даже вожделенным. Хоть души ничто не веселило. О мальчишках и девчонках, как о враждебных ему одноклассниках, он уже перестал думать, немного смягчился в сердце к ним. Нет, он смягчился не из милосердия, а скорее из гордости, которая возрастала до высокомерия: он считал их наивными, пустыми, глупыми, а шутки их не смешными, зажёванными, затрапезными, пошлыми.
Похабщину из-под языка Жени Шлеина пропускал мимо ушей. Вспоминал свой прежний круг в Ижоре, хоть кого-нибудь оказался рядом из той здоровой и весёлой компании, где его уважали, и тоска о том времени возобладала над ним. Вот Нина не пишет. Ей бы он доверил сокровенные записи своего дневника, некоторые странички. А в голове у него кружились страшные мысли, как вороны над выгребной ямой. Мысли запретные. Их следовало обдумать, хорошенько обмозговать. Постыдно было даже писать о них, не находилось слов. Сколько их он уже исцарапал в толстой тетради в клеточку за 42 копейки своей красивой наливной ручкой, мелким-мелким бисером! Не напасёшься чернил на тебя, ворчала довольная мама. Пожалуй, в ожидании зрелости проходила его юность, и казалось, что с каждым часом приближается к краю сладострастной бездны. Между чистотой помыслов и вожделением росла пропасть. Раздвоенность пугала пуще. Он был расколот как щепа. На Женю Шлеина он смотрел через призму поэтического кристалла, через призму античного обнажённого бесстыдства, мысленно созерцал линии его тела, широкие плечи, грудную клетку, сильные ноги, узкие бёдра, которые скрывали широкие штаны и шерстяная кофта, сравнивая со своими не выраженными линиями тела, отражёнными в мамином зеркале. Он пытался рисовать его по памяти, желая быть таким как он, гордым и простым, но это мечта казалась ему недостижимой, потому что его волю, которую выказывал Женя то взглядом, то жестом, то словом, разъедала не столько сама нежность его возраста, сколько эпистолярная привычка к жалостливым размышлениям.
Вот если бы волю соединить с юношескими размышлениями, если бы кто-нибудь повёл его за собой, если бы кто-нибудь направил его усердие к самобичеванию на воспитание характера, то, как сказать… То может быть, кто знает, он смог бы в будущем повести за собой не одного такого парня, как Женя, а дюжину, а то и триста, и в бой, и в разведку. Что нужно было для этого? Спать на гвоздях, как Рахметов? Что делать, что делать, чтоб плоть свою нежную укрепить?
Идеологический роман Чернышевского, своим названием задающий советскому школьнику экзистенциальный вопрос, Миша едва осилил на каникулах, и только сон Веры Павловны о грязи захватил его во время чтения, но отложился надолго в памяти безжизненным археологическим слоем. Ребяческое желание прыгать в грязи наперегонки вместе с Женей Шлеиным возвращало его в бессознательное детство, когда ему запрещалось водиться с дурными мальчишками. Кроме того, он прочитал опубликованный в журнале «Звезда», в десятом номере, роман Юрия Германа «Я отвечаю за всё»… Миша стал полководцем только каллиграфических букв, своего потешного войска из русского алфавита.
А пока же взгляд пронзительно голубых глаз Жени, внезапно брошенный в его сторону, подкашивал его колени, если не бросал под ноги своего властного покровителя, будто кто-то пихал его взашей в прорву пустого места. Под ложечкой щемило, он сглатывал слюну, у него просыпался голод или его тошнило. Буквы его так и остались потешными, в том нежном возрасте, когда кожу покалывает кристалликами мороза от одной мысли, что ты умрёшь без всякой на то причины, о, если б только от любви!