Сам он ощущал необыкновенное благосостояние. Он как бы просыпался после бесконечно долгого сна и не помнил, что с ним было, прежде чем он заснул. Он чувствовал, как после долгого оцепенения в его истощенном теле просыпается жизнь. Вздохнуть полною грудью, выпить глоток молока, с большим усилием подвинуть руку или ногу, все это доставляло ему странное, глубокое удовольствие, которое удивляло, забавляло его, но которым он вполне наслаждался. С каждым днем эти удовольствия повторялись чаще, чувствовались живее; у него было как бы новое тело, которому не надоело животное наслаждение жизнью; все было ему приятно, все хорошо. Он очень полюбил молоко, свежее, густое молоко, белизна которого, так же как белизна простынь, успокоительно действовала на зрение; у него такой сладкий и приятный запах, оно ласкает рот, точно теплый бархат, и превращается в хорошую, красную кровь, живую, питательную. Чуть заметное щекотание бегало по всему его телу, как будто источник жизни снова начал течь после долгой приостановки. Часто, утомившись внутренним наблюдением собственного выздоровления, Шамар открывал глаза и, лежа неподвижно, осматривался кругом. Тюремная больница, помещенная в отдельном флигеле, как того требует гигиена, представляла очень приятный вид. Окна, хотя с решетками, были высокие, широкие, с прозрачными стеклами. Сквозь них виделся большой кусок голубого неба и вершина холма, то ясно обрисованная, то закутанная туманом, то зеленая, то серая, смотря по погоде и по времени дня. Светлая окраска стен увеличивала свет комнаты: кровать не походила на узенькие кровати камер, она была белая, широкая, с мягкою, упругою постелью. Около нее стоял ночной столик, стул, лежал коврик, точно у богатых людей. Если бы Шамар был один в этом длинном дортуаре, огромном, как галерея дворца, он, пожалуй, соскучился бы; теперь, напротив, именно потому, что он был единственный больной, его окружали постоянными заботами, которые развлекали его. Служащие в больнице, монахиня и фельдшер, все время были при нем; они наблюдали все его движения, угадывали его желания, предупреждали их. Когда фельдшер приподнимал его, он с каким-то сладострастием чувствовал свое тяжелое тело в этих сильных и осторожных руках. Но он особенно любил, когда его укладывала сестрица, сестра милосердия в светлоголубом платье, еще молодая, с розовеньким личиком, обрамленным белым чепцом. Она наклоняла над ним свой стройный стан, свою девственную грудь и говорила сдавленным голосом. Это было какое-то целомудренное видение, одной стороны, внушавшее ему почтение, с другой — своею прелестью возбуждавшее в этом обновленном теле бессознательное и сильное волнение, подобное тому, какое является при наступлении половой зрелости.
Мало по малу память возвращалась к нему. Доктора долго боялись за рассудок Шамара. Во время критического периода болезни, долгое забытье очистило его душу. Подобно тому, как прорвавшийся нарыв извергает целый поток гноя, так и он изверг всю грязь своей распутной жизни, весь яд своей преступной злобы в отвратительных криках, в мерзких словах, бесстыдство которых заставляло фельдшера прыскать со смеха и наводило ужас на сестру. Потом он несколько дней подряд не говорил ни слова. Лишь редкие стоны показывали, что сознание не вполне оставило его. Но мало по малу туман, заволакивавший его мозг, начал как бы проясняться; он стал понимать, что ему говорят, и сам начал произносить отдельные слова. Он как будто снова учился говорить, говорил не твердо, не правильно, наивно, как ребенок, но делал более быстрые успехи, чем обыкновенные маленькие дети. Он составлял фразы короткие, ребяческие, подыскивал слова, повторял их, узнавал их, когда кто-нибудь произносил их при нем, спрашивал те названия предметов, которые позабыл. С каждым днем ему все больше и больше нравилось говорить, точно это была какая-то очень старая и в то же время новая игра. Тогда монахиня по целым часам сидела около его постели; она вязала, шила, вышивала и рассказывала Шамару разные разности. Она говорила ему, как живут в монастыре, как правильно распределены молитвы и работы, как ведется хозяйство, как обрабатывается сад, как монахини посещают бедных; в этом искусственном существовании, вне брака, вдали от света и борьбы, не было места ни для тревог, ни для зла. Лежа в своих белых простынях, пользуясь заботливым уходом, Шамар сравнивал свою судьбу с судьбою добрых сестер. Ему казалось, что он очень похож на них, что он преисполнен тем спокойным блаженством, которое называют святостью. Он едва помнил свою прежнюю жизнь, тяжелую, злую; она была отделена от него большою пропастью без моста, и он не видел противоположного берега этой пропасти.