Буфетчик Транквилло Грация наблюдал за всем этим из дверей своей кухни. Для него это, конечно, ничего не значило. Мы оба подчинялись стольнику, и, хотя, как главный повар, я теперь стал его начальником, на практике мы никак не вмешивались в работу друг друга и всегда хорошо ладили. Он подошел и протянул руку.

– Ты теперь официально самый тощий повар в Риме, – сказал Транквилло, оглядывая меня с головы до пят. Он-то был, как всегда, весьма упитан. – Ты что, в тюрьме побывал, Нино?

– Он совершал паломничество! – возмутился оскорбленный Луиджино. – Какой-то умбрийский подонок его покромсал.

– Боже мой, Боже мой! – подивился Транквилло, всегда живший в соответствии со своим спокойным именем. – Какая радость, что ты вернулся!

– Ну а ты остаешься? – спросил я Луиджино.

– Конечно, маэстро! Почему мне не остаться?

– Хорошо. Тогда ты мой заместитель, – сообщил я. – Ладно?

– Спасибо, маэстро!

Я чувствовал себя не собой. Все было так, будто я нацепил маэстро Зохана, словно плохо сидящий наряд. Однако же я и вправду стал маэстро.

– Теперь ты работаешь на меня, – сказал я Луиджино. – Не на его высокопреосвященство. Не на стольника. На меня. Не заставляй своего начальника стыдиться.

– Ни в коем случае, маэстро.

– Тогда все как надо.

39

Главным поваром кардинала Гонзаги я прослужил полтора года. Время, проведенное среди утех родного дома, похоже, полностью избавило моего хозяина от нужды в диететике. Он вернулся к прежним привычкам, и знакомые блюда опять пригодились. Я гадал, не случилось ли что-нибудь в Мантуе, не удалось ли Зохану убедить кардинала вернуться к здравому смыслу. Но как бы там ни было, никакого нового диететика не взяли, а кардинал вел себя со мной так, будто никогда не давал мне пробовать свою мочу и не молил проанализировать его задние ветры.

Восемнадцать месяцев я управлял кухней – восемнадцать месяцев тяжелейшего труда, который сначала нужно было освоить, потом удержать мою новую власть и все, что сопутствовало ей. А власть была. Потому что стольник, старый Орацио, сдавал. Его задело хвостом лихорадки, погубившей Зохана, и его волосы побелели, а спина согнулась, словно он был глиняной моделькой в руках неуклюжего ребенка. Кардинал, добрый, сентиментальный человек, держал его только и исключительно за преданность, но его доброта означала, что порой я делал работу и за себя, и за Орацио.

В каком-то смысле это было не так уж трудно, потому что многими из дел стольника главный повар тоже прекрасно может заниматься, в особенности планированием трапез и пиров. Если бы хозяйство кардинала было больше, то работа наверняка свела бы нас обоих в могилу, но при имеющемся раскладе умер только один из нас. Лихорадка Орацио вернулась в конце лета 1476 года. Он погрузился в глубокий сон и не проснулся. Я оплакивал его, потому что полюбил старика, а он со временем преодолел свою неприязнь к моему низкому рождению или, возможно, достаточно усмирил ее, чтобы прятать от меня: я в любом случае оценил его усилия. Шесть недель я трудился и за повара, и за стольника, пока из Мантуи ехал новый. Я знал, выполняя свою работу, оттачивая мастерство и укрепляя власть, что этого для меня хотел мой старый маэстро. Как я жалел, что не могу ему об этом рассказать, и как жалел, что отец не может увидеть, как из его сына наконец-то вышло что-то путное.

Но после Ассизи письма перестали приходить из Флоренции, и сам я их не посылал. Я знал, почему никто не пишет. Очевидно, Бартоло Барони поступил, как я и ожидал: устроил, чтобы меня заочно приговорили к смерти и объявили врагом Флоренции. Каждого, кого поймают на переписке или иных сношениях со мной, назовут предателем. У Тессины теперь наверняка нет никакой свободы. Если я знаю Барони, ей даже не дозволят перо и пергамент.

Я представил ее в безрадостной комнате, молящуюся, читающую благочестивые книги, которые жуткая тетя Маддалена будет доставать для племянницы. Тессина будет ждать, когда умрет Барони. Или, может, это только в моем представлении каждое утро несло возможность того, что старый боров не проснется. Мне не хотелось, чтобы Тессина так проводила свою жизнь. Мне не нравилось то, как она поступала в моем воображении, как становилась холодной и мстительной. Ощущение было такое, будто мой грех, мой акт смертоубийства, запятнал и ее. Так что я принялся представлять ее живой и здоровой, настолько довольной жизнью, насколько возможно, и также поселил в ней маленькую надежду, чтобы она могла поделиться ею со мной.

Могли бы быть и другие письма. Я, конечно, опозорил своего отца и каждый день молился, чтобы он простил меня до того, как один из нас умрет. Но правильным поступком, в соответствии с законами virtù, было не усугублять позора, делая отца соучастником. Для имени Латини сейчас было лучше, чтобы я умер. Я считал, он поймет: он в грош не ставил Барони и знал, что такое любовь. А превыше всего отец чтил virtù. Но тогда горевал ли он по мне? Ведь он для меня был точно так же мертв, и я горевал по нему жестоко.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии The Big Book

Похожие книги