Наконец, еще один жанр документальной прозы, к которому в разной степени обращаются и тот и другой автор, – это письмо. Собственно говоря, как подчеркивают исследователи Миллера[626], вся проза писателя вырастает из этого жанра. Миллер с юности любил писать письма и придавал большое значение своей переписке, уделяя ей столько же времени, сколько и художественной прозе. Даже в 1920-е и 1930-е годы письма друзьям значили для него ничуть не меньше, чем художественная проза. Он, в общем-то, и состоялся как писатель, когда научился синтезировать, примирять эти два импульса, эти два вида деятельности – литературный и эпистолярный, художественный вымысел и откровенность. Миллер во многом следовал урокам Ван Гога, неоднократно перечитывая его знаменитую переписку и оценивая ее, как и дневник Нижинского, выше всякой литературы[627]. Переписка самого Генри Миллера (с Лоуренсом Дарреллом, Майклом Френкелем, Анаис Нин), наряду с его романами, как известно, представляет интерес не только для историков литературы, но и для широкого круга читателей.
В свою очередь, Андрей Иванов уделяет этому жанру и его возможностям много меньше внимания, предпочитая авторски дистанцироваться от него и включать в нарративы отдельные фрагменты писем персонажей, как это происходит в романах «Харбинские мотыльки» и «Бизар», где герой читает, обсуждает с Хануманом письма матери.
В обоих случаях авторы, привлекая в качестве основы своих текстов документальные жанры, ориентируются как будто на себя, обращая внимание на реакции и метаморфозы собственных «я», демонстративно пренебрегая при этом проработкой других персонажей. «Я», волна ощущений, становится в их текстах движущим механизмом, организующим нарратив в большей степени, нежели традиционные способы организации романа. И Миллер, и как будто Андрей Иванов сосредоточены на истолковании собственной жизни и собственных ощущений. «Тропик Рака» открывается эпиграфом из Р. У. Эмерсона: «Эти романы постепенно уступят место дневникам и автобиографиям, которые могут стать пленительными книгами, если только человек знает, как выбрать из того, что он называет своим опытом, то, что действительно есть его опыт, и как записать эту правду собственной жизни правдиво»[628]. Миллер, как и Анаис Нин, как и представители высокого модернизма, озабочен самым главным желанием – научиться говорить от имени своего «я», преодолеть чужое влияние, чужие идеи, инъецированные в сознание репрессивной культурой, и, наконец, власть языка и формы. Он стремится вернуться к истоку своего «я» и к началу всякого говорения.
Андрей Иванов ставит те же задачи, разрушая правила построения классического романа и прибегая к документальным жанрам, высвобождающим субъективное. Тем не менее он остается
Андрей Иванов, его персонажи и его нарраторы, также не склонны что-то менять, но и не склонны доверять человеческому естеству. Действительность для Иванова кошмарна, и письмо – единственный способ этот кошмар смягчить и переписать. Его герои в их спонтанных телесных реакциях неизменно греховны. Они преследуют мелкие примитивные интересы. «Я считаю, – заявляет Андрей Иванов в интервью, – что человек должен жить, не поднимая глаз от стыда. Что такое история человечества? Сплошная кровавая баня. Нужно испытывать стыд за одно то, что ты человек»[630]. Если у Миллера отрицание морали, человеческих смыслов, то есть падение, распад лживой личности приближает человека к Богу и просветлению, то у Иванова этот процесс разложения никоим образом не связан с просветлением, – напротив, он замыкает человека в кошмаре личного Ада.
Это различие приводит двух авторов к совершенно разным эстетическим установкам. Миллера – к неразличению искусства и жизни в духе европейских романтиков и американских трансценденталистов, а Иванова – к почти классицистическому подавлению личности и представлению о внеличностном характере искусства – представлению, которое разделяли Г. Флобер и Т. С. Элиот. Миллер рассматривает все стороны человеческой жизни, все виды человеческой деятельности как способы саморазвития, и искусство не является для него исключением. Цель искусства – не создание совершенного, законченного произведения, а своего рода терапия, возможность открыть глубины бессознательного и осмыслить непрерывный процесс становления мира. Качество исполнения здесь в расчет не принимается. Миллер откровенно многословен и стилистически небрежен.