– Чего? – переспрашивал.
– А, – махал я рукой, и зевал.
– Э? Ты, Чингачгук Большая Оплеуха, Полученная от моей трудовой ладони, которой я тебе щас звездану, – летом в окошке мы стекло убираем, и сажаем туда марлю с помощью канцелярских кнопок. Поэтому слышимость прекрасная. Поэтому бабушка и костерит Куторкина. – Оставь мальчишку в покое, в туалет не даст сходить.
– Да пусть идёт, – удивленно и даже с досадой разрешает дед.
На протяжении двух или трёх недель он притаскивает мне какие-то совершенно безумные идеи – одна хлеще другой. То небо днем из колодца сфотографировать, чтоб увидеть при свете дня звезды, то уговорить Ваню Курохвата из эмсэо, приехать к нам на подъёмном кране «Ивановец» задрать стрелу, «а мы оттуда роскошнейшую панораму сообразим.
А иногда дед впадал в состояние, называемое им же самим «в слюни».
– Уходит. Жизнь уходит, – оправдывался он после бабушкиного втыка. И так просто это говорил. Что вот да, жизнь, да жизнь – это нечто, безусловно, важное, как пеший поход по прекрасной местности, но, что поделать, всегда настает момент, когда возвращаться пора.
– Бывает, получишь в морду от бытия, постоишь на краешке жизни. Но спасёшься. Через время придёшь в себя. И вот дня три после – кайф. Только эти три дня ты по-настоящему и живешь, не боясь ничего, отчаянно, с размахом. Без суеты внутри, ценишь всякую минутку, и каждого человека любишь или жалеешь, шиш разберешь. А потом опять – погрузишься в эту серятину – год, десять, пятнадцать. Глядь, а уже и твоя очередь. Так просто, как в магазине; а это, что ли, всё, думаешь потом? По сути-то ведь не было ж ничего такого – стОящего, я ж еще только вот собирался подвиг совершить. И так досадно, йо. Досадно, что вот всё так вот обыденно, что ли. Без того пиетета к жизни, который должен был бы быть. Захоронят, как нечто уже нездешнее, и трактовать тебя станут по-своему. Ты, может, этого никогда и не имел в виду, а попробуй теперь возрази. Сорок дней, годовщины, а потом и вовсе забудут. Словно и не жил такой человек…
Он доставал большой, как лопух, носовой платок из кармана, сморкал шумно.
– Ночью спишь, а яблоки по шиферной крыше скатываются и гулко плюхаются об землю – тук, тук, как будто кони в нетерпеже копытами бьют. Лежишь вот так в полной темноте, кромешной темени, кузнечики стрекотать перестали и думаешь: ничего. Ничегоо. Скоро поедем, скоро запряжем. Но с другой, ё-мае, стороны – впереди самая большая тайна, о которой никто так и не проболтался. Есть там чо? – он кивал выше козырька своего картуза. – Но мне легче. У меня уговор с самим собою. Вот мы помрём, а поля, снег наш здешний, особенный, нигде такого не видал, рассыпчатый, пахнущий яблоками и облаками – останется. И лес.
– Чего лес?
– Лес… тоже останется, – говорил он как-то так про лес, как про друга и радовался, радовался, радовался, что тот ещё поживет.
Однажды дед пришел поутру. Мы договаривались. Червей с вечера накопали. Собирались на озеро к его мосткам порыбачить.
Миновали плотину. Туман, как сытый, довольный кот с боку на бок переваливался на лугу, а в лощине, что связывала по весне талой водой два озера – глубокое и наше, мелкое – трава колыхалась. Мы с дедом подумали, бобр или ондатра. Подкрались, медленно-медленно стали поднимать головы, и такую узрели картину: по этим травам, по этим росам сахарным, извиваясь, перебирались из нашего озера, мелкого, в большое крупненькие (размером деду по локоть) вьюны. И делали они это совершенно осознанно, по какому-то неведомому, будто известному только им, маршруту. «Вот те крест, – говорил потом дед бабушке и соседке Чёрной, а сам на автомате проводил по шее большим пальцем типа „век воли не видать“, – целым этапом чалили, все, считай, переехали. Чумааа»!!!
Правда, фотокамеры на этот раз у деда не было, пока он метнулся, пока сбегал, пока взвёл затвор «Зенита» – внутри хрустнуло, последняя кассета с пленкой закончилась, он опустил руки, как веревки.
– А с другой стороны, – словно опять о чем-то договорившись с собою и довольный этим, произнес он, это же чудо было, явленное нам, дуракам, а чудеса – не кино, их только избранным дают поглядеть.
Рыбалка наша тоже накрылась. Мы присели в тени серой большой копны. Дед Куторкин снял рубаху и запрокинул к небу лицо, закрыл глаза. Я впервые увидел наколки на его груди и спине. Папа потом смог расшифровать их. Оказывается, у деда было четыре ходки.
День разогревался, парил. В заброшенных садах поспела бузина; и так густо всюду пахло крапивой; запах ее щекотал сердце, будил генные какие-то нотки из очень далекого прошлого, которое накрывало порой удивлением и даже недоумением. Ты стоял ошарашенный: а ведь точно такое же со мною когда-то было. Стаи дроздов, наклевавшись бузины, облопавшись ее дурмана, летали пьяненькие такие, такие счастливые.
Над нами прошествовало огромное облако. И запах был от него, как от опавших яблок. Скоро поедем, скоро запряжем.
Катина ракета