Болячки свои старухи, как правило, пытались ликвидировать сами. Кто самогоном, настоянным на мухоморе, кто коровьей лепёшкой, привязанной к зудящему месту. Одна бабка услышала от кого-то, что можно лечиться мочой. И лучше детской. Бегала с ковшиком за внуком: ну чирикни, милок, посикай, чо те трудно, гадёныш?
А иногда в деревню всё же наведывался демиург фельдшерского искусства по прозвищу Филин. Звали его так, вероятно, из-за бровей; прибрежные кусты, чертополох в лугах – не продраться, вот какие были у него брови. А может, и по другой причине. Путь ассоциаций извилист и нелеп.
Был Филин с пресной, чуть посвистывающей одышкой, фигуристый, как пингвин, но, на удивление, прыткий. Шмыг в автомобиль свой по кличке «Запорожец». У бабушки голубой был, с ушами, а у него морковный, слабенький. Впрочем, его-то везти усилял, тужился, но усилял.
Филин обследовал старух. Щупал, иногда жал.
По всему было видно, что процедуры эти его тяготят, они портят ему настроение, а вместе с ним печень и жизнь. Он давно проклял весь этот крепчающий повсеместный урбанизм, проделавший нехилую прореху в смычке между городом и деревней. Контингент с каждым годом становился менее влекущим и волнующим. Чо там щупать-то? Да и, откровенно говоря, жать тоже совсем нечего. Так – тряпочки.
И Филин вздыхал, как вздыхает по ночам его лесной брат.
Однажды прочесал по улице, цинично так, с пыльцой, а к нам даже не заехал. Спустя время баба Таня Максимова явилась, будто лужа взбаламученная.
Баб Таня Максимова обладатель множества медалей за труд, лучший подражатель голосам всех птиц (филина, кстати, тоже), мой личный тренер по прыжкам в высоту через забор, по игре на балалайке и надуванию лягушек соломинкой.
– Чо ж делать-то? – произнесла она тоном отнюдь не риторическим.
Бабушка отложила недовязанную пятку носка, пытаясь что-то понять по ноткам.
– Филин приезжал, – продолжила баба Таня. – Сказал, рак у меня.
Она попила ковшом из ведра воды колодезной, выудила мизинцем муху, откинула её прочь.
– А я, дура, замуж собралась.
– Ории!!! – на вдохе, обмирая, как обмирают, получив самую, что ни на есть, огнестрельную пулю в грудь, произнесла бабушка.
На их диалекте это значило что-то вроде «ну ни фига ж себе», «почему я только сейчас об этом слышу», далее по ниспадающей: «ага, кто на тя такую тока позарится», потом неразборчиво.
– Позуправ те говорю, – ответствовала та.
И вот тут бабушка сформулировала такое, какое в подобную минуту может прийти в голову только женщине, при этом обязательно проживающей на одной девятой части суши:
– А кто он?
– А, – отмахнулась баба Таня, впрочем, довольно кокетливо, – городской, ты яво не знашь.
К вечеру всё население деревни – все шесть человек – были в курсе, что у Таньжи, как звали её по-уличному, рак. И поддерживали, но довольно оригинально.
– Ты на смерть-то всё припасла? Поди, надо чо? – интересовалась Чёрная.
– Что ты, Нюрка, да и тебе ищ останется, – по-доброму ответствовала та.
Дед Куторкин молчал, бабушка тоже.
А баб Таня доставала свою горьковскую гармошку и давала жару.
Изредка, иногда она включала итальянскую женщину. В окно летели всякие платки, по-цыгански цветастые юбки, посуда. А потом опять радость, гармонь и возглас срывающийся:
– Катя, танцуй!
А Катя тут как тут. Грузная, с детским, однако, пятидесятилетним лицом, поднимает руки, как девочка, и кружится, наяривает с улыбкой блаженства.
Бабе Тане Максимовой была Катя дочь. У Кати отсутствовала членораздельная речь (только умное мычанье), она не попадала ложкой в собственный рот. И так с детства.
Днём, если тепло, Катю можно было видеть сидящей на скамеечке под белёным окном. Она о чём-то думала и раскачивалась, как великий тренер Лобановский.
Иногда Катя брала в левую руку упавший с ветлы под ноги ивовый прутик, и рисовала им в пыли. Какой-то огромный глаз, а в нём линии и ракету. Бывало, такими рисунками она доводила себя до исступления, рисовала, на что-то указывала, раскачивалась, обхватив грудь, и выла. Поэтому баба Таня, прежде чем усадить Катю на лавочку, убирала из-под ног все предметы, любой сор, которым можно было произвести графику.
За поспевшими яблоками или сливой из соседней деревни приезжали на великах пацаны. Они были старше, нахальнее, и какие-то более житейские, что ли, чем я.
Если Катя была на посту, а баба Таня где-нибудь в огороде, они просили:
– Кать, покажи цветочек.
Катя охотно задирала юбку, раздвигала пышные белые ляжки. И так басовито смеялась, смеялась, что даже те пройдошные пацаны убегали.
Всю жизнь Катя была главной привязью бабы Тани. Муж умер от ранений в конце войны. А Катя родилась в самый День Победы. Если баба Таня куда-то отлучалась надолго, бабушка шла к ним в избу и жила с Катей, кормила её из ложки.
И вот Филин предрёк, наухал, «выписал» от силы «вот это лето, осень, ну, может, зима». И та готовилась.
А в августе, в самом конце, сгоношила всех аборигенов на футбольный матч. Мы с июня уже не играли, и надо же было как-то закрыть сезон, закончить эту историю.