— Был, ваше сиятельство, такой грешок. Молодозелено. Гимназическая незрелость. Пагубная среда.
— Да не оправдывайтесь, сударь, в грехе замоленном. Я сам когда-то хаживал в масонах!
Он в раздражении чиркнул спичкой по коробку, закурил папиросу и, следя за тем, как медленно улетучивается табачный дым в открытое окно, уже другим, более сговорчивым тоном добавил:
— Что еще у вас там оригинального?
— Дошли до нас сведения, ваше сиятельство, что социал-демократы — "беки" — деятельно готовятся к Третьему Всероссийскому съезду своей партии.
— Беки, меки… мне еще разбираться в этой абракадабре. Читал я тут одно губернаторское донесение о штучке, выкинутой вашими "беками" где-то в Лекуневи, — так, кажется, называется тот пункт. По-моему, таким и виселицы мало. Экзекуция! Пять тысяч палок, как при незабвенном Николае Павловиче. Вот то-то! — Наместник, кряхтя, поднялся. — Нет, что ни говорите, а в старину, во времена Цицианова, все делалось куда проще! Пошлют пяток воинских команд, выжгут для острастки пару-другую десятков непокорных аулов — и точка… А теперь… Да уж ступайте, сударь. Я устал. Вы же смотрите действуйте, старайтесь, и не хитрите со мной!
Он погрозил попятившемуся Квакову тростью. Дог вскочил, тихонько зарычал, уши поставил конем и весь напружинился, точно перед прыжком. Но последовал легкий шлепок хозяина, и пес лёг, уронив свою морду на вытянутые лапы.
Когда Воронцов-Дашков остался один, он выглянул в окно и громко позвал высокую полную даму, занятую поливкой цветов. Она подошла к окну и облокотилась на подоконник.
— Кончилась аудиенция?
— Только началась, Элизабет. А я уже изнемогаю.
— Вы действительно выглядите усталым, мой друг. Вам бы перебраться в Коджоры, на свежий воздух.
Он схватился за голову и трагическим тоном сказал:
— Митинги, забастовки, бунты… Какая жизнь! Какая жизнь! Тут, кажется, каждый камень пропитан ненавистью к трону. Ах, с каким бы я удовольствием уехал отсюда, только не в Коджоры, а в Баден-Баден!
— Но ваше участие в заседании государственного совета…
— Вот еще милое занятие! — ядовито подхватил он. — Ну что за интерес, прелесть моя, выслушивать там вздорные прожекты Булыгина? Нет, вы, Элизабет, не представляете себе, как они все там поглупели и перетрусили.
— Зато над всеми ними мудрость монарха. Его воля, мягкость, доброта.
— Пустое. Воли нет, ума и подавно, а ласковым коварством Александра Первого обогнал!
— Pas possible[23]. О чем вы говорите? Это так ужасно слышать!
— Еще ужаснее знать, — раздраженно возразил Воронцов-Дашков, — что в нем, в этом царствующем молодом человеке, как в типе худших Романовых, выражено все отталкивающее, начиная от курносого профиля Павла Петровича до трусливого тщеславия Николая Павловича.
— Надо думать, что все это искупается умом и решительностью таких государственных советников, как вы. Разве не под вашим управлением Кавказ — крепкая скала самодержавного порядка?
Воронцов-Дашков притворно закрыл лицо ладонью:
— Ангел мой, вы бы хоть не смешили меня. Кавказ… скала!
Он сделал вид, что готов горько рассмеяться, но не рассмеялся, а только нахмурился:
— Да, конечно, скала. Только Тарпейская. Не с нее ли слетел в отставку мой несчастный предшественник?..
Звякнув шпорами, у порога остановился адъютант.
— Угодно ли вашему сиятельству посмотреть свежую почту?
Воронцов-Дашков изобразил на своем нервном лице гримасу страдания и недовольства.
— Думбадзе, голубчик, ты меня уморишь своими бумагами. Что там еще?
— Ночные депеши, ваше сиятельство.
Адъютант подал пакет и вышел. Наместник разорвал один из конвертов и все с той же гримасой недовольства стал читать бумагу. При этом он фыркал, топорщил усы и бормотал: "Ну, я так и знал… Ну конечно! Вот ослы… Вот идиоты" — и, наконец, швырнул бумагу на стол:
— Дикий казус! Что теперь скажут в Петербурге?..
— Опять неприятность?
— Неделю тому назад мне подали рапорт одного из отпрысков былых гурийских повелителей. Ваше высокопревосходительство, писал он, прошу дать мне, как бывшему офицеру, войско, и я заставлю мужиков проклясть судьбу. На коленях они станут упрашивать, чтобы им вернули крепостное право. И все в таком роде…
— Какой ретроград!
— Но молодчина же! Написал от души. Я согласился с Алихановым, что такого преданного человека следовало бы рекомендовать барону Габильху. Пусть держит при деле. Получив мое предписание, Гуриели выехал в Поти. Однако где-то на полдороге его схватили повстанцы, отобрали бумаги, и один из них с ужасающей дерзостью предъявляет бумаги князя. Остзейский барон, человек безусловно верный государю, но недалекий, к тому же очень плохо разбирающийся в здешней обстановке, любезно принимает самозванца. Нетрудно себе представить, какой случился бы скандал, если бы Гуриели не спасся. Сейчас мистификация, конечно, разоблачена, но барона хватил удар, а главное, в полку полнейшая деморализация.
— А что же с теми революционерами?
— Ничего особенного. Мавр сделал свое дело и ушел.
— Какая замечательная дерзость! Согласитесь, мой друг, что в наш серый век не так уж много смелых и романтичных людей.