Союзники вошли в Париж. Это Освобождение, а я чувствую себя каким-то спаниелем, потерявшимся в лесной чаще. Я вымотан и пытаюсь найти дорогу, пробиваясь сквозь колючки и буераки. Ничего не узнаю вокруг. Найдется ли для меня место в завтрашнем мире или я навсегда застряну в этом промежуточном состоянии? И вечный страх падения. Я уже не пролетарий, но я никогда не буду респектабельным буржуа. Я никогда не стану человеком их круга, я это знаю. Обреченный бродить по ничейной полосе, я могу воспользоваться этим освобождением, чтобы расквитаться за социальные унижения и в отместку потопить старуху Ритц. Но дамбы в душе стоят прочно и не дают вырваться гневу. Я не поддамся низким страстям. По сути, я всегда понимал, что отверг своих родителей, потому что стыдился их. Я презирал их только в силу своих убеждений. Как мог отец влюбиться в эту женщину, которой ничего в жизни было не надо? Как она могла спать с этим ничтожеством? Но я не сразу понял, что считал самого себя живым доказательством их заурядности. И ненавидел себя, постоянно чувствовал незаконно устроившимся в жизни, хныкал. Бежал от них, увеличивал между нами дистанцию, забывал их, чтобы придумать себе другую жизнь и другую родословную. Фрицы помогли мне восстановить связь с родителями, и теперь я гляжу на мир по-другому. В последние четыре года я насмотрелся за барной стойкой всякого – мелких, подлых и трусливых поступков, – и, вспоминая, говорю себе, что точно был не худшим из людей. Может быть, теперь я, наконец, приму себя таким, какой я есть: их сын, Франк Мейер, главный бармен отеля «Ритц», ветеран Великой войны и сын евреев-пролетариев. Неужели, чтобы примирить душевный разлад, мне надо было пройти этой извилистой тропой в компании коллаборационистов и шишек вермахта? Достичь какой-то формы поддельной респектабельности, чтобы не так сурово судить себя и своих стариков? Наверно, роскошь удалила меня от людей. Изолировала и ослепила так же, как она ослепила Юнгера и Гитри, заслонив в их глазах мерзкие реалии войны. Они ошиблись, я тоже. И сердиться за это я должен только на себя. Проявят ли победители снисхождение к таким слепцам, как я? Я мог бы рассказать им, как между двумя войнами в «Ритце» у меня на глазах рассыпались в прах буржуазные ценности честности и достоинства. Ведь именно страх потерять свое добро и ценности толкнул значительную часть буржуазии в объятия старика Петена, да и меня вместе со всеми, – мы верили, что так избежим худшего. Сейчас мы стоим перед пропастью, и людям надо обуздать свою алчность. Воспользуются ли они этой возможностью, вернут ли достоинство человеческой жизни?
«Надо знать, что жизнь безнадежна, и все равно иметь решимость ее изменить», – сказал мне Фицджеральд, покидая Париж осенью 1938 г.
В этих словах – вся моя жизнь.
Только что пробило полдень. Франк на своем посту. В далеком июне 1940 г. он дал себе слово дожить до возвращения свободы и нормального мироустройства – короче говоря, цивилизации. Но помнит ли он еще, как все это выглядело? Фицджеральд и другие смотрят со стен бара свидетелями вчерашнего мира; да и на самом деле воспоминания о начале оккупации как будто растаяли. Никто тогда не мог представить, что она продлится более четырех лет. Никто не мог подумать, что потеряет столько друзей, соседей и близких. Никто не мог предугадать облав, лишений, голода, отчаяния, бесчисленных невзгод, которые пришлось пережить, – и кто мог помыслить, что дело зайдет так далеко? Даже он, переживший самое страшное, в мае 1917 г. штурмовавший мельницу Лаффо[41], понятия не имел, что можно пасть так низко, и причем даже не на линии фронта, а в тылу.
Ожидая освободителей и гадая, придут ли они выпить или станут его арестовывать, Франк в последний раз прокручивает в голове кадры этой странной войны. Вот мимо стойки вереницей проходят Шпайдель, Бедо, Геринг, Гитри и компания, Ферзен, Штюльпнагель, Юнгер, Лафон, Кнохен, Инга Хааг… Как досадно, что он сжег в раковине две записки этой накрашенной куколки, но разве они бы его спасли? Все те, кто приходил в бар, чтобы готовить заговор против Гитлера, либо мертвы, либо в бегах. Никто не сможет свидетельствовать в его пользу – и даже увидев записки Инги Хааг, любой прочитал бы только два стихотворения, одно Гёте, другое Шиллера, два стихотворения, которые вообще ничего не доказывают. Для всего мира, и в частности для Сил Свободной Франции, Франк Мейер четыре года подряд работал
На улице светит солнце, но на душе у Франка все мрачнее. Он вспоминает Бланш в ее темной спальне. Конечно, думает о Лучано. Возможно, он так и не узнает, что с мальчиком. Как не узнает он, выжил ли Зюсс после своего побега. Не знает он и того, что в это самое время в город входят Хемингуэй и Капа.