И ему стало тепло, будто там, под пальто, по коже вдруг провели чем-то мягким, необычно приятным, самую малость возбудившим его, — возникло первое, пока еще неотчетливое, не проклюнувшееся предощущение: именно тут могла вызреть, определиться линия поведения — как и что он, Куропавин, должен будет предпринять, решить для себя. И, радуясь этому еще неопределенному, за которым, однако, он уже уловил как бы смутный зов, — он отзовется, прозвучит отчетливо, и придет, вызреет решение, — Куропавин, сделав две долгих, жадных затяжки, протолкался по проходу, ушел в тамбур: охладиться, отойти от взбаламученности, а уж после явиться в купе — Кунанбаев и без того, верно, догадывается, что с ним происходит, но молчит, деликатничает.
Было рано, лишь еле угадывавшаяся просинь бледно и невзрачно проступала сквозь стылое, морозно изукрашенное стекло купе, когда Куропавин очнулся и, еще не сознавая, что его разбудило, стараясь быть нешумным, ладонью провел по глазам, стирая остатки сна, натянув пальто, которым укрывался, нащупав шапку, вышел в коридор. Поезд стоял, и, должно быть, давно — Куропавин это отметил по тому, что проводницы на месте не было, дверь вагона приоткрыта. Что-то необъяснимое влекло Куропавина из вагона. Возможно, неясный шум, приглушенные переклики, вроде бы команды, проникая снаружи, мешались, сливались в тревожный гул, и Куропавин дернул на себя вагонную дверь, и в сухом морозе, обжегшем нос, щеки, скользнул по ступеням на перрон. Прямо на путях — товарняк с заснеженным оборудованием на платформах; конца его ни влево, ни вправо в чуть рдевшем рассвете не было видно; звуки же, говор людей, команды доносились от эшелона, стоявшего по ту сторону товарняка. Безотчетное желание потянуло Куропавина туда, к воинскому эшелону; оглядываясь, соображая, нет ли поблизости тамбура, услышал, как перекатом, откуда-то спереди эшелона пробежала разноголосисто команда: «По вагонам! По вагонам!» — и Куропавин, подстегнутый ею, метнулся под платформу, пригибаясь, проскочил сразу и под следующий состав и очутился у теплушек, забитых бойцами, увидел и платформы с пушками, тракторами, а под брезентовыми, заметенными снегом чехлами, — танки. У Куропавина не только возникло волнение при виде эшелона в этот ранний утренний час, хотя за дорогу к Москве встречал их не раз, но и ощущение, будто должно, обязательно произойдет что-то значимое, существенное, и он пошел по истоптанному снегу вдоль эшелона, вглядываясь в утренней синеве в лица бойцов, сосредоточенные и деловитые; все на них было новенькое, вроде бы даже не обношенное, не облегшееся по фигуре: полушубки, шинели, шапки-ушанки, брезентовые ремни, ботинки с обмотками. Состав тронулся, и запоздавшие бойцы на ходу вскакивали в проемы полуоткрытых теплушек; над крышами из коротких жестяных труб хило курился белый дымок. На Куропавина, штатского человека, бездумно шагавшего сбоку вдоль медленно, с какой-то неохотой начинавшего свой разбег эшелона, не обращали внимания, и он уже вскользь подумал, что предчувствие его оказалось ложным, что просто эшелон, в котором ехали свежие подразделения на фронт, возбудил его и что вот сейчас ускорявший разгон состав проскочит мимо станции, врежется в синеву зимнего утра, растворится, исчезнет, и он, Куропавин, остудится от возбуждения, вернется в вагон. Проскользнули теплушки, с крыш ветрено по лицу осеяло колючей снежной осыпью, таявшей на щеках, проплыли платформы с орудиями и танками, над ними уже вихрилась, закручиваясь белыми космами, заметь, сбиваясь вниз, под колеса, овевала холодно-струйчато Куропавина. Пошли вновь теплушки, и он, начавший было утрачивать интерес, скорее уже по инерции, увидел в проеме одной из них высокого, в форме, военного, опиравшегося на перекладину, — что-то всклубилось из глубины: Епифанов!.. Он! Горячий ком подкатил и запер грудь; неужели судьба сталкивает их второй раз, сталкивает в довольно трудные моменты? Что это такое? Что?!
Кинувшись вперед, не думая, что может зацепиться, упасть, Куропавин теперь видел Епифанова воочию, силился догнать теплушку, но состав ускорял бег, отстукивая колесами в самом мозгу, и жжение, одышка подступили уже к горлу, царапали, рвали, и он, осознав, что не угонится, не обратит внимание Епифанова, не даст ему знать о себе, — будто это-то и было тем значительным, важным, — преодолевая одышку, крикнул навстречу крутившей у вагонов белой замети:
— Николай Евдокимович!.. Епифано-о-оо-ов!..
В проеме теплушки военный беспокойно закрутил головой в ушанке, перегнувшись через перекладину, резко высунувшись, всматривался сквозь запурженную, снежно-взвихренную синь, — Куропавин отчаянно взмахивал рукой, отставал, чувствуя уже предельное колочение сердца.
И уже останавливаясь, задыхаясь, распально и односложно повторял, будто в сознании все замкнулось только на этом: «Епифанов! Епифанов!» И вдруг с очередной волной завихренья донесло протяжное и басовитое:
— Товари-ии-щ Куропа-а-а-ааа…