Концовку хлестким порывом от последних пронесшихся вагонов смяло, но Куропавин замер, ожидая, что голос вновь повторится, что Епифанов подтвердит — узнал его, Куропавина, и ему так же, как и Куропавину, в неисчезавшей, неумерявшейся распаленности вошел особым знамением этот случай, снова сведший их, столкнувший на неведомой станции в этот ранний час. Однако ни басовитого отзвука он не услышал больше, не увидел и самого Епифанова: в снежной, холодно-метущейся бели красные огоньки фонарей на последнем вагоне мелькнули, почудилось, вызывающе и насмешливо. Не замечая, что с головы до ног запорошен, что снежная пыль, подтаивая, на лице, ресницах стыла капельками, Куропавин в прежней подогретости, не отрывая взгляда от уплывших огней на вагоне, думал: «Нет, судьба ничего зря не делает! Вот опять сталкивает с Епифановым. Она говорит тебе — молчаливо, но предметно, — смотри, вот человек, кого ты, возвращаясь с бюро обкома, встретил в поезде, тот ехал после ранения, теперь снова едет на фронт! На фронт, — понимаешь?! В критический час для Родины, Родины, о которой ты сам говоришь, что ее, как и родителей, не выбирают. Так значит, значит… И твое место сейчас тоже там, там, и нигде больше! Где миллионы людей бьются с врагом насмерть — за жизнь, за будущее…»

Он еще стоял, задохнувшись и от боли в груди, и от мыслей, ломивших голову, распиравших виски. И когда тесный проем, где только что был эшелон, очистился от снежной замети, а озноб наконец проник под пальто, Куропавин забеспокоился — опоздает, отстанет от поезда, — пошел к тамбуру, который теперь приметил у платформы впереди. Холодок решимости, будто кристалл алмаза, выгранивался в его груди.

2

Москва, казалось, дымилась от стужи; жгучий, хлесткий ветерок заприкусывал уши, перемороженной резиной скрипел перрон Казанского вокзала, приземистого, выгнувшегося кирпично-рыжей подковой, закамуфлированного, с забитыми, заклеенными окнами, и сердца Куропавина коснулась грусть: недавно здесь был, а она все еще — фронтовая столица, хотя фашистов и отогнали от ее стен за многие версты.

Высокая, в мерлушковой шапке, худая фигура Федора Охримова, на котором простовато и просторно запахнуто на все пуговицы пальто, маячила на перроне в редкой по стужистому дню толпе, неуютно суетившейся в ожидании. «Коль Охримов приехал встречать, дело серьезное», — мелькнуло у Куропавина. Подойдя и здороваясь, тот густо гудел, голос взлетал над вылившимися из вагонов, обтекавшими пассажирами. Каждому у него нашлись какие-то слова: пожав руку Кунанбаеву, искренне протянул: «Рад познакомиться», Белогостеву, к удивлению Куропавина, запросто сказал:

— Здравствуйте, Александр Ионович, — и добавил, оглядывая всех из-под маленьких, казалось, на лице очков. — Обстоятельства, товарищи, вот и поторопили вас с приездом!

Пожав костистую, остуженную руку Охримова, Куропавин, сам того не ожидая, должно быть, чуть дольше и пристальней посмотрел в его глаза, притененные очками, и тот, будто сознавая, что Куропавин хотел узнать, слегка прижал в ответ его руку, потом осторожно, будто чего-то боясь и смущаясь, выпростал узкую кисть. Глухота подступила к сердцу Куропавина — что ж, ясно, с Павлом ничего нового, — и он, пока шли по перрону, затем сели в машину, слабо улавливал смысл общих фраз.

Когда отъехали, нырнули под мост, заюлили, выбираясь на улицу Кирова, Охримов с переднего сиденья сказал:

— Если нет возражений, прямо — на Старую площадь, обсудим, потому что завтра может собраться Политбюро, а уж вечером — в гостиницу спать. Справку мы подготовили, но вы — живые люди.

— Возражений нет — обсудить, — с прохладностью отозвался Белогостев, как бы еще раздумывая, сразу кое-что выяснить иль подождать до срока, посмотреть что к чему, и, однако, чуть взвеселясь, сказал: — Чего-чего, а справки у нас здесь умели составлять! И собаку зарыть, упрятать, когда надо, тоже умели… Главное, конечно, по существу — что там?

— По существу? — Охримов слегка оглянулся назад, высокая шея, замотанная темным шарфом, больше вытянулась. — Разве не ясно? Остались детали, уточнения по фактической стороне дела.

— Ну, у нас есть романтики-фантазеры даже на ответственных командирских постах в партии! — с легкой иронией отозвался Белогостев. — Их суть, воззрения с реальным делом чаще ничего не имеют общего… В подзорную трубу глядят, а там, известно, не искажение, так преувеличение!

Желая, верно, сгладить мрачную тираду Белогостева, Охримов коротко-басовито рассмеялся:

— Э, Александр Ионович, а ты все такой же заматерелый реалист, а? Думал, жизнь покатает, поваляет, — романтизма добавит.

Помрачнев, подергав в нервности раз-другой щепотью нижнюю губу, Белогостев отрезал:

— Мы жизнь переделываем! А в таких делах важнее самый плохой, заматерелый реалист, чем лучший из лучших романтиков.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги