— Нет, я не только не знаю подготовленной справки, — и Белогостев начал подниматься, тучно вырастая над столом, — но и представленных по Свинцовогорскому комбинату материалов. Это — заявляю — сделано в обход областного комитета партии. Но догадываюсь, какие там содержатся предложения. Их не раз поднимали товарищи перед обкомом, члены которого не находили возможным с ними согласиться: они нереальны, они, мягко говоря, отдают прожектерством… В этой ситуации — раз уж на основе таких предложений готова справка, а за ней последует решение, мы это знаем, — обкому ничего не остается, как предложить свою справку с расчетами, чтоб показать несостоятельность представленных мимо обкома материалов. И поверьте, Федор Демьянович, поверьте, товарищи, — Белогостев утяжеленно повел плотной фигурой, думая оценить эффект, какой могли произвести его слова. Напряженные позы сидевших за столом, удивление и недоумение в глазах были ему ответом, и текучий холодок коснулся его сердца, но Белогостев подхлестнул голос: — Это не амбиция, не честь мундира! Желание лишь не допустить, чтоб в высоком и святом этом доме было принято опрометчивое решение. Время, как известно, военное, и ошибки в решениях могут оказаться, товарищи, непоправимыми.
Эту пафосную, продуманную заранее фразу он сначала хотел сказать позднее, но холодок, который коснулся его, возникшее ощущение, что, против ожидания, не высек контакта, доверия у сидящих, испугали его, и Белогостев на подъеме произнес ее, и все же в конце, не уловив поддержки, голос его невольно дрогнул, послабел, и, недовольный собой, он заторопился, в тягостно-глохлой тишине суетливо раскрыл папку, грузно, давя ковровую дорожку, прошел вперед, к Охримову, положил на стол отпечатанные на машинке листки. Неровным, в бело-розовых натеках было его лицо; губы поджались, придавая знакомое выражение обиды, и пальцы, выпустив листки, судорожно и нелепо скребнули гладь стола; сказал со сдержанной мрачностью:
— Вот тут реальное. Протягиваем ножки по одежке…
И в прежней, неразрядившейся тишине сел на место. Не глядел ни на кого, уперев взгляд в ровное зеленое поле сукна, умеряя в неудовольствии накипь жесткости, какую, чувствовал, против желания допустил, и значит, хочешь не хочешь, а люди отметили: нервничаешь, а это, известно, не прощается.
Молча, не отреагировав на происшедшее, Охримов прочитал листки, подняв лицо, не отразившее, казалось, ни малейшей неожиданности, сказал:
— Что ж, товарищи, обстоятельства, как видите, изменились. Требуется дополнительно изучить ситуацию, доложить в Политбюро. Если понадобится, соберем еще раз. А сейчас — свободны. Вы же, товарищи, — он взглянул на Белогостева, — устраивайтесь в гостинице. Вас отвезут.
И будто с трудом разгибая натруженную фигуру-дугу, поднялся с кресла.
Лишь войдя в номер, Куропавин усмехнулся — его, оказывается, поселили в тот же самый номер, и на миг ему, словно в наваждении, померещилось: не уезжал вовсе из Москвы и все, что произошло дома с Галиной Сергеевной и сегодня, в кабинете Охримова, всего-навсего фрагменты сна, оставшаяся и помнившаяся часть его, — остальное забылось, выветрилось. Непроизвольно и задержался с чемоданчиком у двери, тотчас припомнив и того соседа-генерала, директора одного из уральских заводов, и все случившееся с ним, Куропавиным. Должно быть, неожиданная задержка и задумчивость показались Кунанбаеву, не ведавшему, что происходило в этот момент в душе Куропавина, противоестественными, он тоже остановился позади, в проходе. Наконец, словно затылком почувствовал взгляд Кунанбаева, Куропавин, одновременно ступая через порожек и оборачиваясь, с виноватой улыбкой сказал:
— Знаете, Кумаш Ахметович, тот же самый номер. Жил в нем. Почудилось — не уезжал! Наваждение, и только. — И шутливо распорядился: — Значит, и располагаться будем: я на своей кровати, а вы — директор — на месте тоже директора, только уральского оборонного завода, — вот так! Нет возражений?
— Возражений нет! — легко и даже как-то весело согласился Кунанбаев.
Разделись и, когда остались в пиджаках, оба по взаимному согласию присели к маленькому столику, будто сознавали, что неизбежно после долгой дороги в Москву, только что происшедшего в кабинете Охримова должны были сказать друг другу какие-то слова, должны обменяться первыми впечатлениями. Куропавин побарабанил сухими пальцами по краю столика, вдруг ощутив, как тяжело — до свинцовой неодолимости — начать ему разговор. Сказать, открыть свое решение, — оно ведь равносильно предательству! Кунанбаев, причастный к их плану, к их предложениям, крути не крути, а остается один на один с Белогостевым, который, выходит, закусил удила и будет стоять насмерть. А каким еще выйдет решение, как все обернется, бабка надвое сказала. Вот и понимай: заварил кашу сам, а расхлебывать, получается, оставляешь другим, пусть Кунанбаев и не слабак, умеет постоять за убеждения, не свернет и не отступится, но и Белогостев, в случае чего, тоже не промах, отыграется, а то, чего доброго, и подставит подножку.