Черная пуща встретила отряд неприветливо. Настороженным и недобрым шелестом ветвей, хотя день стоял безветренный, клубившимся между стволов туманом – и сырым зеленоватым сумраком, который висел под ее пологом. От одного вида этого леса по спине пробегал знобкий холодок. Солнце еще не село за верхушки деревьев, но в его чаще уже стемнело. Кроны огромных, в три-четыре обхвата, вековых елей сплетались высоко над головой ветками и закрывали небо. Редко-редко, где пробивался сквозь густую завесу хвои солнечный луч.
– Тут, говорят, всегда так. Что день, что вечер, что ночь – всё одно, – объяснил Терёшка Добрыне. – Потому эту пущу Черной и зовут.
– Тогда ночевать здесь не будем, – решил воевода. – Чем скорей выберемся, тем лучше.
Копыта лошадей неслышно ступали по пышному мху и бурой осыпи еловых иголок. Лишь изредка приглушенно всхрапывал чей-то конь – да бряцала уздечка. Разговаривать никому не хотелось. А тишина, накрывшая пущу, давила. Заставляла учащенно биться сердце. Лес не казался мертвым, но, едва люди вошли под его шатер, отгородился от них глухой стеной затаенной враждебности. Она, эта враждебность, пропитывала воздух так осязаемо – хоть ножом режь. Не сновали в ветвях белки, не пересвистывались поползни и синицы, ни разу не пересек нигде дорогу звериный след. Хотя едва заметные тропинки, уводящие в чащу, во мху среди еловых стволов кое-где вились. Одну из них отряд и облюбовал. Она начиналась на опушке и вела через пущу на восток. Но кто протоптал тропу, было непонятно.
– А я еще над приятелем твоим смеялся. Думал, он сказки про эту пущу плетет, – пробормотал Яромир.
Они с Миленкой шли рядом. Молодой богатырь вел Воронца под уздцы. Впереди ехал Добрыня, рядом со стременем Бурушки шагал Терёшка: эти двое выбирали дорогу. Сзади отряд прикрывали Василий и Молчан – в седлах, со сменными конями в поводу.
Миленка Яромиру не ответила. За три года плена у вештицы она с избытком навидалась такого, что почти поверила: ничегошеньки на свете ее уже больше не сможет напугать по-настоящему сильно. И уж тем более перестала внучка знахарки за эти годы бояться леса. Но Черная пуща и вправду была особенной. «Вот одно дерево, за ним другое дерево, а кто там за третьим стоит – да на нас глядит?» – упорно лезла Миленке сейчас в голову знакомая с детства ребячья страшилка.
– Ты бы в седло сел, боярин, – отогнала она от себя прилипчивое наваждение. – Ногу перетрудишь – рана откроется.
У Миленки перед глазами опять встало, как она, разрезав Яромиру набрякшую кровью штанину, перевязывала распоротое бедро. Стараясь не выдать, что у нее от волнения дрожат руки, и жарко благодаря про себя Белобога за то, что когти болотника кровеносную жилу на бедре не задели – иначе молодой боярин просто не дождался бы, когда к нему подоспеет подмога. А утром выяснилось, что других штанов, на смену, Вышеславич с собой, ясное дело, не захватил. Пришлось Миленке спешно зашивать и залатывать ему эти, кое-как их от крови замыв. Балагур Василий так для себя и не решил, кто из них двоих смущался больше – она сама, торопливо орудующая иголкой, или хозяин штанов.
– Когда такой цветик-колокольчик тебе повязки меняет да лоб щупает, хворать – одно удовольствие. Сама же попрекала: мол, шрамов у тебя нет, в бою добытых. Вот работы себе и прибавила, – блеснул в усмешке зубами Яромир. И вдруг спросил: – Слушай, Милена, а чего у тебя волосы острижены?
– Рассказывать долго, – она невольно вздрогнула. – А тебе-то что?
– Ничего, – лицо у богатыря неожиданно стало серьезным. – Просто я тому, кто это сделал да такую красоту загубил, руки бы поотрывал.
Миленка, услыхав это, опять невольно залилась румянцем. А когда поняла, что Баламута услышал и Терёшка, тут же буркнувший себе под нос что-то недовольное, покраснела еще жарче. До самых ушей.
Скоро кончилась прогалина, заросшая вереском, тонкими рыжими осинками и совсем молодыми, по грудь Миленке с Терёшкой, елочками, идти по которой было повеселее. Стежка сузилась, снова нырнула под чащобный полог, и у внучки знахарки и богатыря начисто пропало охватившее их вдруг настроение перешучиваться. Как отрезало.
Чем дальше отряд углублялся в пущу, тем плотнее сгущался вокруг влажный, пахнущий прелью сумрак. Провалы темноты, черневшие между стволами, казались воротами на Ту-Сторону. Густел и туман. Его белые пряди плыли над тропой – и тянулись к людям из чащи, как чьи-то полупрозрачные пальцы. На тропу то и дело выползали змеями толстые древесные корни. С веток и стволов свешивались космы сизого лишайника, а выше недобро и глухо шумели еловые лапы. Но при этом Миленку не переставало удивлять: лес, хоть и вековой, и непролазный, отнюдь не выглядел неухоженным. Ни завалов бурелома, ни гнили, ни сухостоя. Ни даже луж с застоявшейся водой во мху под ногами.
– Что за наваждение, – раздался впереди голос Терёшки. – Вроде тропа прямо ведет, не петляет – и не сворачивает никуда. А по мху да по смоле на стволах получается, что мы всё время влево забираем.