В XVI веке юродская агиография обогащается русской легендой об Андрее Юродивом, не имеющей прототипа в его греческом житии и византийской агиографии вообще. Там повествуется о некоем Софонии, который убивает собственных родителей, а потом хочет покаяться, но ни один священник не может отпустить ему грех; убийца скитается по пустыне и встречает старца Аполлония, который, в свою очередь, также признает свое бессилие и направляет его к другому пустыннику, Талиону, однако “блаженный же Талион рече ему: Несмь аз помагатель согрешением твоим, чадо. Но покажу ти человека в граде Ските нага ходяща, блаженнаго Андрея уродиваго Христа ради, да той ти поможет”127. Грешник приходит в “Скит” и встречает Андрея в городских воротах, но тот в ответ на покаяние жестоко избивает его палкой. Это повторяется день за днем, но в конце концов юродивый отводит Софонию в храм Пантократора и устраивает там встречу с его убитыми родителями, которые и прощают сына128. Хотя эта апокрифическая история имеет некоторые сходства с византийскими “душеполезными историями” (мотив тайного святого, которому доступны чудеса, непосильные для обычных праведников, ср. BHG, 1318у; 1322е), тем не менее гораздо очевиднее параллели с западными легендами о великих грешниках, чье спасение зависит от “нестандартного” святого (см. с. 290–291). Таким образом, “юродская” агиография на Руси развивала некоторые византийские мотивы либо совсем самостоятельно, либо под влиянием западной традиции.
Отмечавшееся нами выше (см. с. 199) воздействие жития Андрея на агиографию русских “похабов” также не следует толковать слишком прямолинейно. Возьмем уже известного нам Прокопия Устюжского: казалось бы, его житие есть в значительной своей части дословный пересказ жития царьградского юродивого. Даже описание суровой зимы в Устюге русский агиограф заимствовал из византийского рассказа о константинопольской зиме129, хотя знал о морозах явно не понаслышке. И при всем том не следует думать, будто подобные клише непременно означали бедность авторской фантазии: агиограф исходил из того, что житие Андрея может быть известно его аудитории и узнавание прототипа вызовет правильные ассоциации. Кроме того, биограф Прокопия списывал из жития Андрея не дословно130, но, во-первых, модернизировал язык для облегчения задачи своему читателю, а во-вторых, добавлял кое-какие собственные детали даже в готовые текстовые блоки из перевода. Например, в том месте, где константинопольский святой жалуется, что остался на морозе совершенно голым, агиограф Прокопия слегка одевает своего героя: “Но токмо едину ризу раздранну ношаше… срамныхъ ради телесных своих уд”131. Если Андрей приходит за помощью к нищим, ютящимся в городских портиках, то Прокопий “приидох к сопротивным малым храминам к живущим ту нищим человеком, иже пряможивущим соборныя церкви… Они же слышавше приход мой и не давше ми внити в храмины своя…”132. Если тело Андрея описывается как “посиневшее”, то Прокопия – как “калное, смердящее… и посиневшее”133. Обычно считается, что русские “похабы” ведут себя гораздо целомудреннее своих византийских предшественников134; в целом это, может быть, и так, но при столь масштабном обобщении растворяются нюансы: скажем, там, где Андрей Царьградский готовится безмолвно умереть от холода135, Прокопий Устюжский “глаголах в души своей неудобна и непотребна словеса”136.
Юродство русифицировалось. Об этом же свидетельствует появление фамилии Похабов, фиксируемой с начала XVI века137.
Очевидно, что шестнадцатое столетие стало апогеем “похабства” и те персонажи, от которых дошли до нас хоть какие-то сведения, – это малая толика общего их количества. Об этом замечательно свидетельствует Синодик церкви Бориса и Глеба на Пискупле улице в Новгороде, составленный в 1550–1560 годах. Там читается такой пассаж:
Покой, Господи, блаженных оуродов новгородцкых Андрея, Луку, Матфея, Сидора, Якова, Феодосия, Антония, Данила, Агафоника, Марьтина, Селивестра, Микулу, Власия, Савастьяна, Саву, Потапия, Власия мниха, Давида, Юрья, Дионисия, Овдокима, Филипа, Оксентия, от мраза измршаго, Ивана, Филикса [sic!] Черноризца, Василья Черноризца, Сумеона Чернорисца, Ульяну Черноризицу, Василья Черноризца, Варвару, Федора и всех оуродивых новгородцкых138.
Из 31 имени мы знаем здесь от силы четыре (если считать, что Андрей – Царьградский, ср. с. 118, Яков – Боровицкий, ср. с. 243, Микула – Кочанов, а Феодор – Новгородский), остальные же 27 ничего нам не говорят!
Глава 10
“Похаб” и царь