— Те, прежние, тоже пили-гуляли, — сказала она, поставив на стол здоровенную — литра на два, как прикинул Вова — бутыль непривычной формы, — пили-гуляли, пока можно было. Потому можно-то не всегда будет…

Вова разлил водку по кружкам, двинул одну к Марфе.

— Не пугай зря. И потом, что ж ты думаешь, я здесь по собственной воле? Думаешь, мне здесь нравится? Самогонку вашу хлебать.

— А нет? — лихо опрокинув в темное недро глотки сразу пол-кружки, крякнула Марфа, — из грязи да в князи. Усадьба, поместье, фамилия лучшая в городе?

Вова чуть не засмеялся невеселым смехом.

— Это все такая чушь, что ты и представить себе не можешь, — сказал он и (просто чтобы попробовать) закусил водку сушкой, — это все неважно. Будет неважно, уже скоро.

— Вот и он так говорит, — с откровенной неприязнью уперев в Вову круглые черные глаза, сказала Марфа.

— Не согласна?

— Нет, — просто ответила Марфа.

— Тогда зачем помогаешь ему? Почему не объявишь всему городу, что я самозванец?

Марфа мелкими глоточками допивала самогон.

— Потому…  Потому что это ад мой, наш с ним. Я за трусость свою расплачиваюсь… и еще за кое-что. А он — за гордыню и подлость. И ничего мы менять не должны, потому это наказание наше от Бога.

Вова оторопел, — то есть я в вашем аду? Каким образом?

Марфа устало пожала плечами, сгорбившись над рюмкой.

Посидели сколько-то в тишине. Метнувшись последний раз, умер огонек свечи. Потрескивала еле слышно сгорающим маслом лампа.

— Можно? — указав на гитару, спросил Вова.

Марфа чуть дернула сгорбленными острыми плечами — мол, делай, что хочешь.

Вова взял инструмент, стер ладонью пыль. И заиграл.

Лунная соната, все то же Bouree, этюды Шопена и Гвитано Гвиницетти (те, что попроще), а под конец — просто забавы ради — «Звезду по имени солнце».

Марфа сидела равнодушно, не поднимая головы, а когда Вова, усталый и нежный, отнял пальцы от струн и аккуратно положил гитару на лавку, только угрюмо кивнула и после долгой паузы добавила, — хорошо играешь. Не по-нашему.

Вова промолчал.

Старуха наконец допила самогон, налила себе новую порцию. Самогон был мутный и как-то густо булькал.

«Вряд ли удастся ее споить», — подумал Вова, — «Она меня перепьет, если только не жульничать».

Но едва он подумал о воздержании, как ему страшно захотелось выпить. Ну что мне за дело? Пожар — и пусть пожар. Не уехать — и черт с ним. Нас и здесь неплохо кормят.

И Вова залпом допил самогон, на секунду пронизавший все тело жаркими алыми искрами. И налил себе еще.

— Что ты можешь против Нечаева? — вдруг спросила Марфа.

— Не знаю. Но кое-что могу, это точно.

Марфа моргнула круглым черным глазом, хрипло захихикала (в темной беззубой пасти мелькал красный язык).

— Ничего не можешь. Ты для него кукла, игрушка.

— А ты?

— Я тоже, — хихикала Марфа, а по смуглому лицу забежали страшные, похожие на червоточины, складки, — только я игрушка получше. Поинтереснее. Ты как кукла девчачья. Голову оторви и выбрось. А я вроде деревянной лошадки. Меня долго ломать можно.

— Уже сломал? Или еще доламывает? — после вялой паузы, с оскорбительной скучающей интонацией спросил Вова. Ему неприятно было так говорить — но что-то подсказывало, что только так можно пробудить в Марфе отклик, заставить ее говорить.

Но старуха просто заплакала: темные струйки текли по широкому смуглому лицу, она вся тряслась в кашляющих, сухих всхлипываниях.

— Бар, говоришь, не будет… (хек-хек-хек) Всегда будут, и были всегда. Я малая не такая была, красивая… (хек-хек-хек-хек) Девкой здесь была в услужении. Барин, Василий Олегович, меня приблизил. Красой величал (хек-хек-хик-хик-хик), зер щон, говорит. Енфант, говорит. Я глупая была, мне едва пятнадцать лет минуло. (хек… хек) А когда понесла, он младенчика моего, сыночка нашего, утопил. Как кутенка. Сбросил в прорубь и все. Похоронить не дал по-человечески… А уж как я молила, в ноги падала… Предрассудки говорит. И смеется; много он смеялся, Василий Олегович, знал свою красу: только улыбнется и любая девка или хоть благородного сословия тут же как кошка драная перед ним. Только меня так уж не зачаровать было. А тут и барыня как раз родила. Евгенюшку, господи помилуй, — последние слова Марфа произнесла с каким-то первобытным ужасом, и зарыдала.

Вова, с тяжелым чувством слушающий рассказ, не знал, что теперь сказать и надо ли вообще что-то говорить. Но и молча сидеть было невыносимо.

За окном посвистывала поземка, с чуть слышным скрипом бились в ледяное окно мелкие сухие снежинки, потрескивали дрова в закопченной полуразваленной (или не до конца сложенной) печи. Помаргивала (видать, кончалось масло) медная лампа на столе. Вова разлил самогон, выпил, подвинул Марфе кружку. Откинулся к стене, медленными, неловкими движениями набил трубку, закурил.

Марфа все всхлипывала, но сидела прямо, не склоняя ни головы, ни плеч в обычной позе плачущего, и Вова старался не видеть направленных прямо на него круглых черных глаз, непрерывно истекающих серыми какими-то слезами.

Наконец Марфа икнула, резким, птичьим движением схватила со стола кружку и, опрокинув голову, нервически подрагивая жилками на горле, выпила.

Перейти на страницу:

Похожие книги