– Ветром пых – вверх, вверх да прочь.
– Народился у нее кто-то?
– Народился, да не народимчик. – Она разворачивается и идет к лестнице. – Но и не просто притворство.
Как только дверь за мной закрывается, мне приходит на ум, что, может, стоило Летти обнять или как-то, – раз уж она решила, что я вроде как Батя, что ли.
Выхожу за калитку, и меня осеняет. Как там дружочек наш назвал эту аллею между деревьями? Серпантин, что-то такое змеиное? Она да, чуток вьется. Как все тут. Так и сяк поворачивает, но в конце концов это просто путь из ниоткуда в никуда, только чуть длинней.
Когда свежа была ты
Шершавая глотка Финбара Фьюри[127], лоб хмур от боли воспоминаний, поет “свежа в шестнадцать”. Проклятие ирландца – груз воспоминаний и истории. Стою я на туалетном столике рядом с Леттиным радиоприемничком, и по радио дают эту песню, по заказу Лиама и Эмер Бродерик, сегодня у них шестидесятая годовщина свадьбы.
Когда Перри эти ноты своими связками выдает, в песне столько сожаления не ловишь. Говорят, он просто крунер, но что с того? Благодаря ему слышишь иначе.
Я тянусь и тянусь, жужжу, как пила, даю голос припеву, меня поймавшему. Мы пели эту песню вместе – мы с Летти, хотя она тогда еще не достигла своих шестнадцати. Много раз за прошедшие годы я проходил мимо мясницкой витрины – выложены на поддоны бараньи котлеты или же красные сырые отбивные – и думал о ней. Летти любила мясо, ей нравилось быть рядом с ним. Вот почему ее мать отдала ее в лавку мясников Суини – сметать опилки и натирать стекло. Чистая свежесть, ни единой морщинки на лице, ни единой заботы, сплошная радость.
Через каждые несколько фраз, какие подбираю одну к одной, собираюсь я в дорогу. Но чаще растворяются они, как алка-зельцер в стакане воды. Потому ли все эти высокопарные слова вплывают в мою речь, дают мне больший размах в выраженье? Сейчас или никогда, как сказал он самый[128].
Хочу сказать все как есть, но любое отдельное слово завихряет меня и уносит. Такое же ощущение, как в детстве, когда кружишься на месте. Раскручиваешься, пока не упадешь; встаешь и кружишься, пока не упадешь, а мир все вращается вокруг. Кружитесь вдвоем, очертя голову, руки крест-накрест, пока кто-то из вас не отпустит их, а круженье продолжается, сам пятишься, а голову тянет вперед. Прежде чем придешь в себя как следует, себя же и отбросишь вновь и вновь. Сыпать ловкими словами, чтоб получилось по смыслу, – все равно что кружиться прочь от сердцевины.
Каждый день заходили мы в лавку Суини, и странная власть брала верх над нами. На задней стене Джеймз Суини повесил зеркало, служившее еще и доской объявлений: напиханы были под раму букмекерские квитки, счета и прочие бумажки. Ни один мясник не в силах пройти мимо, не оправив фартука или не пригладив запястьем шевелюры. Вот работает человек на ферме или в шахтах и о своем лице за весь день ни разу не вспомнит, но зеркало – оно подобно оку, что меняет дух всего места: каждый мясник, занятый своим делом, если ловит свое отражение, ловит и взгляды покупателей – они смотрят, как он смотрит на себя в зеркало. Над разделочной колодой пришпилено изображенье коровы. Каждая часть ее отделена от остальных пунктирной линией и подписью – названием этой части. Вид сбоку, но голова повернута, глаза следят за движениями покупателей. Коровьи глаза смотрят за тем, как люди смотрят на себя.
Иногда есть, можно так сказать, между мною, Летти и той коровой – некий заговор. Мона Лиза – так мы ее зовем. Может, потому что она висит на стене, выше зеркала, но только ее глаза не смотрят на нее саму, а на тебя смотрят дважды. Странное дело, до чего утешительным такое вот может быть, и толком не понимаешь почему: некоторым так делается от изображенья Иисуса с кровоточащим сердцем в руках, а глаза его скорбные за вами следят.