Тоттенхем-корт-роуд стояла в пробках, поэтому я решил дать крюк, повернул к Тафнелл-парку и через Аркуэй въехал в Крауч-энд. Здешние места всегда вызывали у меня почти невыносимую ностальгию с легкой примесью отчаяния: все эти новоделы в тюдоровском стиле, каждый со своим клочком газона, каменной крошкой на стенах, пластиковыми вазонами под терракоту и облупленными пластиковыми гномиками, что охраняют клумбы с примулами и колокольчиками, мечтающими о лесе.
На американский пригород эти кварталы были непохожи. Здесь стояла жутковатая атмосфера, болезненная зацикленность на порядке, с помощью которого местные жители будто пытались отвратить нечто опасное, некий природный хаос. Как и многие другие районы Лондона, этот напоминал мне о чем-то безвозвратно забытом – о сне или фрагменте сна, осколке отшибленного за долгие месяцы в клинике Маклина воспоминания, заплутавшего в медикаментозном тумане, который с тех давних пор окутывал мой разум. Начинала болеть душа – болеть по-настоящему, желать, алкать и мечтать о чем-то, что скрывалось за кирпичными домиками и пением птиц в ветвях диких яблонь.
Я остановился на светофоре, затем свернул на Холлоуэй-роуд. Машин здесь было много. От окатывавших меня волн утраты и вожделения байк то и дело покачивало. Я решил остановиться и припарковался возле паба. Он был уже забит людьми, отмечающими конец недели, поэтому я заскочил в соседний продуктовый и купил бутылку апельсинового напитка. Обойдя в его поисках почти весь магазинчик, я наконец подошел к кассе и, пока искал мелочь, ненароком сшиб горшок с пластиковым папоротником. Девушка за кассой посмотрела на мою «Тень» за окном, от двигателя которой еще поднимались тонкие струйки выхлопных газов, затем на меня.
– Вы, наверное, с Паровой выставки?
Я сделал большой глоток из бутылки и мотнул головой.
– А что это?
Она показала на плакат у двери.
– Выставка, проходит сейчас у нас в Прайори-парке. Вы на них похожи. На цыган. – Она улыбнулась. – Поняла, вы не с ними.
Я выбросил в урну пустую бутылку, помахал на прощанье и поехал дальше. Полчаса спустя я оказался в Кэмден-тауне.
За домом Ника была закрытая подворотня, где стояли мусорные баки и древние раздолбанные усилки. Прямо на земле возле запертой калитки спал пьяница. Я пихнул его мыском ботинка.
– Эй, здесь нельзя спать!
Он с трудом разлепил веки и хотел меня обругать, но потом продрал глаза и быстро вскочил на ноги.
– Виноват, сэр, я и не думал, что сюда знать захаживает, – пробормотал он, пятясь и неуклюже кланяясь. – Я ведь никому не помешал, а? А?
– Не помешали. – Я отпер калитку, завел в подворотню «Тень» и запер ее на замок, потом двинулся ко входу в дом. Сделав несколько шагов, я замер на месте.
Я провел в Лондоне немало времени, причем большую его часть жил здесь, в Кэмден-тауне. Пил до потери пульса, спал с кем ни попадя, халтурил понемногу для местных рок-групп, фронтмены которых сперва зарились на мою внешность, а потом подкарауливали меня с ножом в переулке, потому что я отбивал у них девчонок. Город – особенно этот его грязный, кишащий туристами район, – утратил для меня свое очарование примерно в ту пору, когда я спрятал «Тень» в гаражный бокс Гэтвикского аэропорта. Я перепугался из-за ложноположительного теста на ВИЧ, проштрафился перед налоговой и потерял работу (тогда я делал декорации для спектакля, который потом шел на Бродвее). Словом, я остыл к Лондону; по крайней мере, так мне казалось.
Однако теперь, стоя на углу Инвернесс и Кэмден-хай-стрит, я ощутил то же приятное, сродни сексуальному, предвкушение, как в юности, когда мне было девятнадцать и я знал, что впереди классная ночь, что сегодня я непременно подцеплю девчонку и до рассвета еще много, очень много часов.
И даже когда рассветет, это будет только начало чего-то важного и прекрасного.
Вот такое чувство меня посетило. От волнения кровь прилила к голове, бешено застучала в висках, и я почувствовал, как твердеет член, а волосы на руках колышет теплый ветерок. От фруктовых киосков на Инвернесс-стрит потянуло зелеными яблоками. У дверей мегастора «Вирджин» шумела стайка девиц; они косились на меня и перешептывались. У входа в подъезд Ника черно-белый пес скакал на задних лапах и лаял, устремив морду к небу с прозеленью сумерек. Окна старых кирпичных домов пламенели, словно внутри бушевал пожар. Я посмотрел на все это и вспомнил свои ощущения из детства, когда я сидел за столом в мастерской Реда на высоком табурете, глядел на раскрытый перед собой альбом с лабиринтами деревьев и лиц, и думал: «Это мое, мое…»
– Охренеть, – вслух проговорил я и засмеялся.
На углу Хай-стрит рыжеволосый коротышка обернулся на мой смех и уставился на меня. Я, не переставая лыбиться, заорал ему:
– Мое!
Он распахнул глаза – не в испуге, а так, будто узнал меня и поразился, – а потом хлопнул в ладоши. Черно-белая собака вскинулась на задние лапы, пошла к коротышке и вдруг запрыгнула ему прямо на руки.
– Сорок минут! – прокричал он. – Сорок минут!
С этими словами он развернулся и припустил вверх по улице в сторону Кэмден-маркета.