Раскрасневшись от этой мысли, Татьяна резко встала, пошла в кухню и налила себе еще одну рюмку. Озабоченная случившимся, она совсем забыла, за кого Эрвин ее принял — за проститутку. Значит, это было написано на ее лице. Она вспомнила день, когда поняла, что не может жить нормально, как все. Ей уже не надо было продавать себя за деньги, на улицу ее тянуло что-то другое, то ли одиночество, то ли привычка, физическая потребность продолжить ту жизнь, которая многие годы была ее судьбой. Или даже другое — стремление к самоуничтожению, необъяснимое желание увязнуть в трясине еще глубже, чувствовать себя все более грязной. До полной гибели оставался действительно только один шаг. Сегодня она могла его сделать, но не сделала. А если что-то подобное случится вновь, завтра, послезавтра? Долго ли она сможет противостоять этому? И если уже не сможет — что тогда? Нет, надо было предпринять что-то решительное, чтобы это предотвратить.
Она вернулась в комнату и подошла к гардеробу. Баночка с вероналом лежала в ящике для белья, достаточно было насыпать на ладонь таблеток десять, налить из графина стакан воды и проглотить, но рука не поднималась, какая-то сила удерживала ее. В том же ящике лежала фотография, Алекс с семьей — до того, как пригласить Эрвина в комнату, Татьяна ее спрятала. Алекс и Марта сидели, окруженные детьми — София, Эрвин, Виктория, Лидия… Не было только Германа, он уже успел уехать в Германию. Татьяна выпросила снимок у Алекса, сначала он отказал, но Татьяна столько канючила, что наконец принес. Их семья…
Татьяна взяла фото, чтобы поставить на прежнее место, и вдруг упала на колени. Слезы потекли сами собой, горячие соленые слезы. О Боже, Боже, стала она приглушенно стонать вперемешку с рыданиями, сделай так, чтобы у них все было хорошо! Иконы в ее комнате не было, как-то она купила одну на базаре, но когда увидела, что Алекс морщится, отнесла обратно. Однако ходить в церковь Алекс ей запретить не мог…
Она лихорадочно вскочила, вытерла слезы и стала одеваться. Вечернее богослужение уже началось, но если поторопиться, она еще успеет…
Глава шестая. Тени
Медленно и величаво они по очереди выходили из-за кулис — первая, вторая, третья, четвертая, становились в арабеск: одна рука простерта вперед, нога поднята сзади, стопа вытянута до предела. Задерживались в этой позе и двигались дальше, все то же самое под ту же, повторяющуюся, мелодию — наверное, прекрасное нуждается в повторе, подумала Марта, — за ними все оставшиеся, первая десятка, вторая, пока все тридцать две не оказались на сцене, тут они быстро перестроились в два прямых ряда и застыли, одна нога слегка согнута, руки скрещены на уровне пояса. Они были как тени, собственно, тенями они и были, плод опиумного дурмана и мук совести Солора, еще немного, и появится Никия, Марте не надо было даже закрывать глаза, чтобы видеть, как она танцует с длинным белым шарфом, кружится, сохраняя равновесие даже в самом головоломном положении. Разве она сама, Марта, не была такой же тенью? Правда, Алекс ее не бросил, не поменял на Гамзатти, и все же она уже давно не чувствовала, что живет. Прогуливаясь вдоль реки Эмбах или по улице Рюютли, сидя на скамейке в сквере или наклоняясь над жасминовым кустом, чтобы так же, как Солор, вдыхать дурманный запах, она оставалась холодной и несуществующей, как Никия. Пока дети были дома, она не ощущала этого так остро, дни были заполнены делами по хозяйству, но теперь все разъехались, Герман и София отправились в Германию, Виктория в Париж, Эрвин в Ревель и даже Лидия укатила с отцом в деревню, Алекс не хотел брать девочку, чтобы не оставить Марту одну, но она настояла, у человека есть только один враг, он сам, а себя Марта давно не боялась, ибо какой смысл бояться того, кого нет? Та, которой она когда-то была, осталась вдали, за годами и километрами, и все, что она еще могла, это вспоминать ту, предыдущую, настоящую, единственную жизнь. Не одна Никия посещала ее, то всплывало в памяти, как Соленый щелкал пальцами и звал: «Цып-цып-цып!», то, как Шаляпин пел «Vieni, o mia vendetta», яснее, чем Эмбах, перед глазами у нее стояла набережная Дона, а во время прогулок по улице Променади мерещилась Тверская. В Нахичевани, во дворе Арутюновых жарили мясо, а на Долгоруковскую неожиданно пришли Менг и Вертц, с дынями под мышкой, и когда другие гости ушли, они с Вертцом, как однажды, остались вдвоем в прихожей, Вертц упал на колени и признался ей в любви, а она — она позволила поцеловать себе руку — самая крупная измена в ее жизни. Потом прихожая на Долгоруковской сменилась на каминную комнату на Большом бульваре, и она пыталась погасить огонь, пожиравший маленького Рудольфа…