Она молчала и держала в своих губах дрожащий колос.

В ее глазах обмана не было: они были чисты, доверчивы и тихи.

Он крепче сжал ее в своих объятиях. И темная трава лениво колыхала около них посеребренные цветы.

Со звоном ландышей и с жгучим ароматом сирени, спустившейся своими светлыми лиловыми ветвями с ее волос, она склонила к нему голову, как будто для любви.

Зашуршала листва пробужденных лесов…

Расцвели на воде, на полях и в лесах золотые живые цветы. Аромат их так сладок, так жгуч, что дыханье и жизнь улетают. Вместо жизни живет ярких грез хоровод, и манит, и зовет…

На листках белой лилии тихо сидит притаившийся хитрый божок. С губ его безобразных скользит и летит его вечный привет: «Тут! Тут! Тут!»

Журавли – далеко, далеко – полетели толпой.

Небо серо-лиловым покровом своим обвило наготу, и затихло, и спит, позабывши о чарах ночных.

Никого… Даже колос ее не упал, не остался на влажной траве, облитой, как росой, серебристым дождем чьих-то трепетных слез.

Он не мог удержать ее силой своей и любовью своей и не мог узнавать ее тайн, ее снов, наклонившись к прекрасной груди.

<p>Камло</p>

По улицам Мазарин каждый вечер ходит с газетами камло, дядя Клеман, маленький, худенький сгорбленный старичок.

Его клетчатые панталоны заштопаны, сюртучок порыжел, из-под надвинутой на лоб шляпчонки торчат клочья седой бороды.

Он ходит и кричит своим унылым, дребезжащим, разбитым голосом: «La presse! La presse! Voila la Presse!» Он ходит и зимой, и летом.

– Эй! Сюда иди, дядя Клеман, – кричит из бара на углу жирный Вайан, хозяин бара.

Дядя Клеман повертывает нос на крик.

– Нумерок Presse, – говорит он. – Есть новые известия об убийцах человека, изрезанного на куски.

– И нумерок, и заходи, дядя Клеман, выпьем абсенту.

– О? – говорит камло.

Он входит в бар и складывает ворох своих газет на табурете. Голова его лысая, нос синеватый, и добродушные глазенки оживляются.

Он садится с хозяином в уголок бара и льет абсент сквозь ситечко с двумя кусками сахара в стакан, наполненный водой.

– Ловко придумано, дядя Вайан, озяб я.

– Я вижу, – говорит Вайан, – идет наш дядюшка Клеман и верещит, верещит как козленок. И думаю: позвать его, озяб.

Клеман смеется стариковским смехом.

– Озяб, озяб… – Он прибавляет с меланхолическим покачиваньем головы: – Привык.

– Ты живешь-то один, что ли, дядя Клеман?

– Один. Раньше был не один.

– А с кем же?

– С женой и двумя дочками.

– Где же они?

Клеман молчит, и бесконечная беспомощная грусть овладевает его морщинистым лицом. Потом он делает широкий жест.

– Там они… в Сен-Лазарете.

– За что же? – взгляд Вайана сочувствует.

– Девчонки-то за проституцию, а все три вместе с матерью – за воровство.

– Вот история, – бормочет Вайан, – невесело тебе, должно, друг!

– Не осуждаю я, – говорит медленно Клеман, – с сердцами они все с хорошими. Мать-то моих девчонок добрая. Трясется надо мной: «Отец, ты не простудишься? Укутайся!» – Сама не ест, а мне дает. А дочки… И когда маленькими были, то ласкались, и выросли – ласкались. Ну, потом закрутились, по широкой дороге пошли. А все ласкаются. И табачку мне купят, и абсентом меня угостят, и сюртючок мне новый… И как они решились? Захотелось получше пожить, надоела нужда? Воровство – преступление, ужасное дело. Вот я же не ворую, хотя и беден. Но я не осуждаю их, не осуждаю: они с сердцем, с большим, с большим сердцем. И сказано еще: не осуждай. Только не нужно прибавлять: не судим будешь, а просто нужно говорить: не осуждай.

Клеман сосредоточенно смотрит в стакан, словно надеясь увидеть там разгадку жизни.

Вайан молчит. Он не знает: осудить нужно или нет. С одной стороны… С другой стороны… Он не знает.

Стаканы выпиты, и они дружески прощаются.

– La presse! La presse! – снова кричит Клеман. Он идет по направлению к Сен-Жерменскому бульвару.

Его крик, дребезжащий и жалобный, теряется в шуме и грохоте улиц.

<p>Судьба Маринет</p>

Улица Вожижар, вблизи Люксембургского сада, тиха в этот поздний час ночи. В одном из верхних окон большого углового дома горит огонь, блестя голубоватой точкой.

Леон Дени, художник, в рабочей блузе, запачканной местами красками, сосредоточенно глядит на бледный голубой огонь спиртовой лампы, над которой поставлен кофейник.

Ночь без сна… Сжимая нервным жестом голову, он смотрит на огонь и думает.

Что-то обрушилось. Он чувствует какую-то больную тяжесть в своем мозгу. Жизнь его, безмятежно и ровно катившаяся, потерпела крушение.

– Не спишь еще? – говорит женский голос.

– Нет еще, Маринет.

Он вздрагивает и сжимает голову руками.

– Маринет виновата…

Он снова думает. И образы, и мысли переполняются в его мозгу и давят его пестрою и сложною картиной прошлого. Белый домик из Алжира, семья… Потом годы ученья в Париже и мечты об искусстве. Потом работа в ателье, в котором было так много солнечных лучей, так много промелькнуло там улыбок утра. Работа в ателье, сначала одинокая, потом согретая любовью женщины… Маринет пришла ночью: она сняла свои запачканные башмаки, развесила перед камином юбки и, повернувши голову, сказала бледными губами:

– Леон, ты хочешь, я останусь?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Loft. Свобода, равенство, страсть

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже