Лицо блондинки распалось, рассыпалось метелью. Вьюжные хвосты вырвались за границы экрана. Я увидел, как по моим пальцам, ладони — нет, внутри, в пальцах и ладони! — ползут тонкие черные нити. Проникают глубже, дальше: запястье, нырок под рукав. Их больше не видно. Я их не ощущаю, но уверен, что движение продолжается: предплечье, локоть…
— Нет! — крикнул я.
Нити втянулись, исчезли. Вернулась блондинка… нет, девочка.
— Почему? — спросила девочка.
— Ты что это творишь, а?
— Не творим. Не умеем. Ничего.
Мы вернулись к началу разговора. Старуха уже говорила мне: «Мы не творим».
— А в меня зачем полезла? Без спросу?!
— Ты сказал «да». Иначе никак.
С Наташей было так же, понял я. «Да», и черные нити под кожей. Кожа у нас условная, да и нити не лучше. Ладно, пробуем еще раз. Если что, у меня в запасе всегда есть «нет». Судя по Наташе, никакого вреда ей поземка не причинила. Даже напротив: радости было немерено.
— Да!
Вихрь, нити. По второму разу это выглядело не так страшно. Ну нити. Тоненькие, если не приглядываться, вообще не заметно. Я с облегчением вздохнул…
Я.
Вздохнул.
Вдохнул горячий июльский воздух.
Плавится разжаренный асфальт. Выхлоп газов проехавшего автомобиля. Цветет чубушник. У нас его зовут жасмином. От женщин, беседующих неподалеку, тянет духами — сладкими, приторными, еще какими-то цветочными. Вонь мокрой псины: мимо пробежал бездомный лохматый пес. Не знаю, в какой луже он ухитрился вымокнуть. Еще что-то щекочет ноздри…
«Чувства. Ощущения. Мы вернули».
Жизнь пахла жизнью. Не той, что сохранилась в моей памяти — и вылезала, когда требовалось, со своими подсказками. Совсем другой, настоящей, подлинной.
Я прикоснулся к тополю. Погладил кору ладонью. И гладил, гладил снова и снова, не в силах остановиться. Шершавости. Трещинки. Впадины, бугорки. Прихотливый рисунок. Будто отпечаток пальца: свой собственный, индивидуальный, ни у кого больше такого нет.
Если бы кто-то наблюдал за мной из окна, он бы увидел счастье: крепкое, хмельное, жгучее. Не счастье — чистый спирт. Пей, дурачина, допьяна!
С трудом я оторвался от дерева. Сделал несколько шагов к женщинам, жадно вдыхая аромат духов и потных тел. На бордюре, огораживающем спуск в подвал дома, лежала обертка от мороженого. Ага, «Каштан». Совсем свежая обертка, к фольге изнутри прилип кусочек шоколадной глазури. Вокруг — белая растаявшая лужица.
Я взял обертку, не смущаясь тем, что она продолжала лежать на бордюре. Это все чепуха; главное, что я взял, поднял, сумел, лизнул. Да, лизнул! Вкус мороженого ошеломил меня, ударил, едва не сбил с ног.
Еще раз. Еще.
Настоящее!
Я поднял взгляд на соседок Валеркиной мамы — и увидел то, чего не ждал. Бледное голубоватое свечение — у одной женщины «газовая конфорка» тлела на затылке, заползая между волосами, скрученными в узел; у другой светилась ямочка между ключицами. И еще перхоть, да. Не было никаких сомнений, что сыплется женщинам на плечи и дальше, на асфальт, под ноги — эту перхоть я имел несчастье наблюдать у жильцов, забившихся в раковины.
Страх. Ненависть. Боль.
Соседки не были жиличками. Они были живыми. И тем не менее перхоть и свечение — и черная поземка. Прилепившись ко мне одним краем, другой край исказившегося от жадности, изуродованного движением QR-кода ловил на лету струйки перхоти. Всасывал, пожирал, деликатно отрыгивая струйками дыма в противоположную от меня сторону.
Почему у живых? Почему я это вижу? Потому что прикоснулся к свету Валеркиной мамы? Потому что связался с черной поземкой?!
— Купянск, — услышал я. — Они лезут на Купянск, Маруся. Я читала: сто тысяч войска, тысяча танков, пушки…
— Сто километров от нас, — вздохнула Маруся. — Божечки, каких-то сто километров!
Перхоти, сыпавшейся с нее, стало больше. Свечение между ключицами угасло.
— Напрямую — сто пять, Марусечка. Дорогами больше ста двадцати. Я в Гугл-картах смотрела. Тут каждый километр имеет значение.
— Каждый метр, Зинаида Алексеевна. У Никитиных зять погиб. Совсем молодой, жить бы да жить. Когда ж это кончится, а?
— Ой, не знаю. Хочется, чтоб побыстрее…
Запахи, подумал я. Кора тополя. Мороженое.
Не обращая внимания на явное неудовольствие поземки, которой мой уход помешал кормиться, я вернулся к дереву. Погладил тополь, прислушиваясь к ощущениям; погладил еще разок. Убрал ладонь, внимательно изучил рельеф коры. Снова погладил.
Снова посмотрел.
— Нет! — громко произнес я.
Связь прервалась. Черные нити сползли из-под рукава к запястью, нырнули в пальцы, вынырнули, вернулись в смартфон. Метель взлетела, рассыпалась, собралась воедино.
С экрана на меня смотрел профессор.
— Почему? — спросил он.
— Чубушник, — объяснил я.
— Не поняли, — удивился профессор.
— Ты просто так не можешь кормиться с живых, да? Только с жильцов? А со мной вместе можешь? Если «да», можешь? Расширяешь кормовую базу, трепло?!
— Не поняли. Трепло? Не поняли.
И после долгой паузы:
— Чубушник? Не поняли.
— Ты сказала: ощущения. Сказала: как при жизни. Я поверил.
— При жизни. Да.