Отец, своими глазами видевший, как плавятся восковые посмертные маски предков — драгоценнейшее из семейных достояний, и знавший, что все его книги и мебель уже наверняка превратились в уголья, ярился от этих наглых проволочек и кричал, что не даст и медяка сверх сотни тысяч денариев.
Красс вроде бы смягчился. Он подозвал раба с отчетностью. Дом у него за спиной трещал и охал и исторгал столбы искр. Пока все смотрели — Марк Фурий, родители, соседи, повыбегавшие из своих жилищ в страхе, что пламя может распространиться, Красс демонстративно углубился в бухгалтерию, водя стилом по списку расходов. Параллельно он вел приятную беседу о том, что не следует, наверное, держать пожарную документацию на восковых табличках («Немудро, да-с, немудро», — мило хихикал он), ведь стоит вынуть их рядом с местом происшествия, и, пожалуйста, бухгалтерия уже потекла. В общем, все послушно ждали, и наконец Красс улыбнулся и заявил, что не возьмет ни медяком меньше ста девяноста тысяч.
Кажется, именно в этот миг Марк понял, что сестры его с ними нет.
Слуги подняли крик, все бросились дознаваться и в итоге пришли к выводу, что младшая дочь семейства, возрастом шести лет, по всей вероятности, оказалась в ловушке на втором этаже женской половины. Когда остальные бежали, ее из дома никто не вынес. Упомянутый дом тем временем уже превратился в сплошную пещь огненную.
Отец ребенка взмолился Крассу, мать кинулась вдоль по улице, зовя на помощь. Красс стоял, скрестив на груди руки. Глубокомысленно почесав в затылке, он сказал, что по зрелом рассуждении двести пятьдесят тысяч денариев — более чем честная цена за тушение огня и спасение несчастного ребенка. Если его, конечно, еще не пожрало пламя.
Мать изрыгала проклятия, отец угрожал тут же, на месте, оскорбить его ударом.
— Но есть и другой выход, — сказал им с улыбкою Красс. — Мы все еще можем договориться. Я покупаю у вас дом за один денарий, а также землю, на которой он стоит, и все, что в нем есть. Если начать тушить сейчас, многое еще удастся спасти.
Издавая вопли ужаса, горя и гнева, какие едва ли могли изойти из человеческих уст, а разве что из звериных, отец с матерью бросились в горящее здание в надежде спасти свое дитя.
Красс в мегафон кричал рабам подождать.
Огонь между тем охватил уже всю крышу и перекинулся даже на деревья перистиля. Их пламенеющие купы виднелись над окружавшей его стеной, словно настало какое-то новое, катастрофическое время года, одетое в свою, невиданную листву и готовое принести чудовищные плоды.
Пока Марк смотрел, дом рухнул; крыша со всех четырех сторон обрушилась в атриум. Разрушения были поистине циклопичны. Стены опрокинулись, взметая ураган — огонь словно бы задался целью доказать, что сумеет пожрать самый воздух. Отец, и мать, и сестра Марка погибли.
— Дурак был твой отец, — сказал мальчику Красс, — что не принял моих условий. Что такое тысяча денариев — или десять тысяч, или хоть сотня — в сравнении с жизнью? В деньгах ли счастье?
Говоря так, он не без удовольствия наблюдал, как пожар вершит свой труд. И с еще большим удовольствием сделал хозяину соседнего дома, на который перекинулась пагуба, то же самое предложение, что и отцу Марка, добавив при этом, что цена промедления очень высока, как только что собственным примером засвидетельствовало семейство Фуриев. Сосед на условия быстро согласился — что, право, значит целая жизнь в долгах и рабстве, когда кругом такое творится? Красс отдал распоряжения рабам, те раскрутили шланги, и наконец потоки прохладной, сладостной воды хлынули на зрителей этой скорбной сцены и на место их обитания.
Прежде чем удалиться, Красс заметил, что мальчик все так же недвижно стоит перед руинами своего горящего дома. Говорят, что он подошел и сунул ему в руку серебряную монетку — один-единственный денарий, лукаво молвив:
— Сохрани это, дитя. Когда будешь смотреть на него, вспоминай отца. Пусть сей денарий послужит тебе уроком об истинной ценности денег.
И с этими словами он покинул сцену.
И это первое, что донесла до нас история о Марке Фурии Медуллине.
Можно представить себе его скорбь, хотя он никогда не сказал о ней ни слова. Овидий в своей поэме «Хитроумие» описывает, как мальчик идет по пустынным улицам Рима на рассвете, и некому его утешить.