Незнакомец резко замолчал, присмотрелся и спросил:
– А ты, случаем, не Семен Галаш?
– Он самый. – Семен едва заметно кивнул.
– Не узнал я сразу тебя, Семушка. – Человек всплеснул руками. – Эко кровищей ты перемазался. А я Петр Лукич. Да ты чего, не помнишь меня?
– Петр? – Семен только сейчас опознал соседа напротив, старого склочника и брехуна Петра Карпова, прозванного в селе Воронком.
– Я, Семушка, я. – Старик присел рядом на корточки, обдав удушливой вонью выгребной ямы и гнилых овощей. – Тати как нагрянули, я в нужнике сидел, с вечера нажрался соленых груздей, а они забродили, сукины дети, да как меня понесло, спасу нет. Три раза́ за ночь бегал, а оно льет и льет, удержу нет, аж скрутило кишки. Сижу, значит, вдруг вой на селе, огонь загорел. Думал, пожар, хотел тушить побежать, а гляжу – по улице оружные бегут, в дома ломятся, людишек смертным боем бьют. Ну я в очко и нырнул, дерьма нахлебался, зато живой. До утра чавкал, вылез, батюшки-святы, нету деревни, одни мертвяки. И старуху мою, Анну Никитичну, сгубили, не сжалели. А она хорошая была, помнишь, Семушка, Анну Никитичну?
– Помню, – глухо обронил Семен. – И моих всех сгубили. И детей, и жену.
– Аксинья живая, – всполошился старик. – Живая, вот тебе крест.
– Живая? – Семен подался вперед и сцапал Воронка за плечо. Его затрясло.
– Сам видел, сам, – закивал Петр. – Глаза еще не ослепли, слава Христу. В говне валандался и в щелку смотрел, видел, как по улице тати ребятишек гнали, а с ними твою Аксинью и Катерину Карушину. Остальных-то сразу убили, а этих, видать, с собой увели.
У Семена подломились руки, и он упал лицом в жидкую грязь, под пальцами склизко ползли комья первой весенней травы. Аксинья живая! Живая, живая! Семен подавился жутким лающим смехом. Попала в разбойничьи лапы, терзают ее, мучают, насилят, а ты, сучий сын, отдыхаешь тут, скулишь и жалеешь себя. Надежда, робкая и слабая, придала Семену сил, вырвала из обморочного забытья. Он встал на четвереньки и шумно проблевался, давясь мутной кислой водой. Замотал башкой, перед глазами плыли и вспыхивали цветные круги.
– Ты поплачь, Семушка, – посоветовал Петр Лукич. – Поплачь, легше будет. Я вот теперича думаю, ну отсиделся в говне, шкуру спас, а зачем? Ни избы, ни старухи, ни села. Зачем жизнь-то эта проклятущая мне?
– Того, дед, не ведаю, – признался Семен, нашарил топор, сжал липкую рукоять и поднялся на тряпичные ноги. Колени подогнулись, его повело, словно пьяного. – Знать, так написано на роду: тебе жить, мне смерти имать.
Он пристально посмотрел Петру Лукичу в подслеповатые глаза и прохрипел:
– Ребятишек моих схорони на погосте, под старой березой. Я бы и сам, да времени нет.
– Похороню, как положено похороню, – затряс старик грязной свалявшейся бородой. – Всех зарою, может, затем и живу?
– Может и так. Прощай, даст бог, еще свидимся. – Семен посмотрел на пепелище родного дома и на детей, повернулся и побрел в сторону сгоревших ворот. К неприметной могилке у старой березы он вернется нескоро и совсем не тем, каким уходил.
Отыскать, в какую сторону направилась банда, труда не составило. От разоренного села по прибитой дождями пыли на дороге уводили следы: подкованные копыта, тележные колеса, подошвы лаптей и сапог, босые ступни. Это вселяло надежду, разбойники уводили с собой детей и беременных баб, а значит, шли очень медленно. Эх, коня бы, коня…
Семен пошатнулся и едва не упал, слабость накрывала его с головой. Зачем банде дети, размышлять не хотелось, мысли в башку лезли самые черные. Явно ведь не пряниками кормить… По Новгородчине и раньше ходили слухи о душеловах, о торговцах людьми, о странных бродягах и о пропавших детях, чьи кости потом находили в остывших ритуальных кострах. Может, люди и врали, да дыма без огня не бывает. А тут разом и дым, и огонь. Невинные души – лакомая добыча для колдунов, большую силу дают в чародейских делах. Оттого и стоят целое состояние.