Когда у Модеста прошли судороги и стало ясно, что ничего иного, кроме крепкого здоровья, ему не светит, весь дом выдохнул. Напряженность, делавшая воздух свинцовым, рассеялась, и, хотя на втором этаже по-прежнему сохранялся запах горьких трав, напоминая о тяжелых днях, когда герцогский лекарь уверовал повторно, все пребывали в блаженном настроении, разморенные от проделанной работы, поглощенные удовольствием от того, что дни, полные тревог, миновали.
Все улеглось, и я позволила Феофану утянуть меня на охоту. В тот день мы ловили зайцев. Русаков, которым и без того никто не вел счет, в этом году расплодилось много, и охота приобрела черты, схожие с собирательством: зайцы сами выпрыгивали навстречу коню и оставалось только спустить тетиву.
Было в убийстве что-то противоестественное, запретное и в то же время интимное. То, как проносилась в уме тревога, как первое время дрожали руки и неспокойно заходилось сердце от вида невинного живого существа, было сопоставимо с волнением, которое охватывает влюбленного в мечтании о прикосновении к предмету своего обожания, с волнением, с которым отец впервые берет своего ребенка на руки. Это был восторг и испуг от нарушения завета.
Собаки загрызли трех русаков, двенадцать мы отдали на кухню, а одного, маленького коренастого кролика, Феофан неожиданно пожалел.
– Модесту его отнесу, – заявил Бурьян, разглядывая кролика. Тот был слишком мал, чтобы держать его за уши, как русаков, и лапки у него были совсем не те длинные массивные голени, которыми зайцы толкались от земли на метр вперед, поэтому Феофан держал его за шкирку, то поднося к лицу, то отстраняя.
– Зачем? – кролик со своими стеклянными черными глазками был мил, как плюшевая игрушка, но кто знает, сколько в его шерстке жило паразитов. Тем не менее, Феофан почему-то был в восторге от своей идеи.
– У Модеста душа девичья, – со смешком ответил алладиец. – Ему понравится.
Спорить с Феофаном я не стала, хотя мнения у нас, очевидно, не совпадали. Модест был натурой возвышенной, в чем Феофан, никогда не делавший различия между утонченностью и жеманностью, видел женственность, но и эта натура была не без перегибов. Кролик Модесту действительно понравился (хотя верно и то, что нравился ему не кролик, а внимание, на которое он, сохраняя глубоко в душе воспоминание о ребенке, запертом в темнице, был особенно падок), но и рагу на ужин он съел не без удовольствия. Феофан долго ждал, чтобы поддеть неферу и, наконец, когда была съедена последняя ложка, воскликнул:
– А знаешь, знаешь, из чего было рагу?
Модест, весь ужин наблюдавший, как Бурьян пыжится, стараясь молчать, равнодушно пожал плечами.
– Наверное, из зайцев?
– Если ты знал, почему тогда ел?
– Почему бы мне и не есть? – Модест опустил руку и почесал пальцем макушку питомца. – Одни умирают, чтобы жили другие. Так устроен мир.
Модест быстро восстанавливался, и уже скоро мог передвигаться на костылях, подволакивая правую ногу, где стрела, пройдя по касательной, незначительно задела кость. Впрочем, ходил он только по этажу и довольно медленно.
– До чего же разволновался этот Федор! – посмеивался Феофан, сидя на краю кровати в грязной после охоты одежде, от которой несло потом и сыростью, и настойчиво хлопая Модеста по ноге, от чего тот бледнел, поджимал губы, но терпел. – Стрелял чуть ли не вплотную, а оба выстрела все равно что промахи! Вот я бы целился в коленную чашечку, раз уж не был уверен, что попаду в бедренную кость. А еще сказал, что мы одной крови!
Первые тревожные дни, когда у Модеста то поднималась, то падала температура, а ноги почти не двигались, когда в его комнате стоял запах едких лекарств, а он лежал на подушках и по его вискам скатывались капли то ли слез, то ли пота, вот эти тревожные, напитанные мукой ожидания и удушающей тяжестью переживаний и сомнений, и страха дни казались очень и очень далекими. Теперь уже Бурьян мог позволить себе шутить и смеяться. Ноги Модеста по-прежнему были перебинтованы, но под повязками были уже не сочащиеся сукровицей раны, а надутые розовые шрамы, с каждым днем становившиеся все бледнее и тоньше. Скоро предстояло вернуться в Амбрек.
– А ведь и правда! – вдруг вспомнила я. – Он сказал, что вы оба от Гойды. Как это?
Бурьян достал из-за пазухи золотой крест с бардовым, почти черным рубином в перекрестье.
– Гойда – один из четырех богов Алладио, бог войны и солнца. Тех, кто рождается у сыновей Гойды, крестят вот такими крестами. Сейчас нас мало, многие умерли на войне, и служители других культов пользуются этим, чтобы примкнуть к храмам войны, так что и не разберешь уже – кто твой брат, а кто перебежчик.
– Храм войны, бог войны – какая дурость! – пробурчал Модест с кровати. – Зачем богу хотеть войны?
– Почем нам знать, что угодно богу? Война – это испытание. Не важно, умрешь ты или нет. Если ты был смел и отважен, после смерти ты будешь причислен к сонму воинов Гойды, и когда наступит Судный день, ты вернешься на землю в числе Его союзников, и Его гнев тебя не постигнет.
– И ты еще говоришь, что не верующий. Солгал?
Феофан поморщился.