…Боялись его больше. Кузнец, в чьем доме он теперь жил. Деревенские мальчишки, швырявшие ему в спину камни и комья навоза. Женщины, украдкой шепчущие ему вслед проклятья. Взрослые пастухи, что когда-то снисходительно наблюдали, как он угощает коней сладкой морковкой, а теперь с руганью хватающиеся за кнут, стоило ему подойти к какой-нибудь лошади.
Только Маедрис…
Маедрис его не боялась. Он не знал — не помнил и не мог понять теперь, оглядываясь назад через добрых полтора десятка лет — любил ли он ее? Мог ли полюбить, отпусти ему судьба немного больше времени в безымянном пастушьем селении на самой границе Фангорна?
А потом пришла весна. Степь покрылась нежной зеленью, затем разом заалела, и он, только-только окрепший после долгой болезни, на многие часы убегал из деревни и лежал, свернувшись в клубок на теплой земле и вдыхая сладкий запах цветущих маков. Степь не считала его злом. Ветры пели ему свои песни, свободно пасущиеся кони дружелюбно обнюхивали его мягкими шелковистыми носами, и жаворонки, спугнутые его шагами, быстро привыкали к неподвижно лежащему в траве человеческому детёнышу, бесстрашно падая с небес прямо рядом с ним, чтобы отдохнуть от своих трудов.
Он обламывал качающиеся у воды стебли камыша, и в нежную трель крылатого певца вплетался тихий плач тростниковой свирели. Ему казалось, что это не он — ветер шепчет, нежно и тоскливо, и окликает кого-то чужим незнакомым голосом, и зовёт, умоляя остановиться, вернуться… Перед глазами стояло слепое сияющее небо и распахнутые в пустоту руки. Он тянулся навстречу — но вокруг была только звонкая, пронизанная солнцем пустота весенней степи, и не было крыльев, чтобы подхватить, удержать, не позволить рухнуть вниз, на холодные равнодушные камни… И песня обрывалась сдавленным хрипом, и он долго лежал, пытаясь отдышаться и слушая неровный, тяжелый стук где-то в груди…
А весна сменилась жарким засушливым летом, и река обмелела почти до дна, и в выгоревших до ломкого звона ковылях всё труднее было прятаться от чужих глаз… И всё равно он уходил — каждый день. Он бежал: от людей, от затхлого запаха душных хижин, от чужих косых взглядов… Люди по-прежнему боялись его.
…А он — отныне — боялся их.
Нет. Не так. Он боялся того, что было любовно сделано человеческими руками. Что могло хранить в себе память о чужой жизни и чужой смерти. Болезнь отступила, унеся с собой и душную липкую темноту, и боль в заживших ожогах. А сны — сны остались.
Но теперь они приходили не только ночью.