Княгиня говорила уже не разъ втеченіи зимы и говорила подолгу на эту тему и Олимпіада Платоновна невольно впадала въ раздумье. Да, не разъ уже она слышала отъ княгини Марьи Всеволодовны о дикости, о несообщительности, о скрытности Евгенія. Это-же говорила и кузина Евгенія, Мари Хрюмина, ненавидвшая въ душ Евгенія и открывавшая ему при тетк объятія, отъ которыхъ Евгеній сторонился какъ-то неловко и пугливо, точно его хотли задушить въ этихъ объятіяхъ. Даже благородная дама Перцова ухитрилась какъ-то замтить при княжн Олимпіад Платоновн Евгенію, что онъ «словно бгаетъ отъ нея и взглянуть на себя не дастъ, полюбоваться собою не позволитъ».
— Я вдь не кусаюсь, ангелочекъ мой, не пугало я какое-нибудь, прибавляла благородная дама. — Или, можетъ быть, вы гнушаетесь мной? Такъ это не хорошо!
Но даже и безъ этихъ намековъ на дикость, непривтливость и скрытность Евгенія, сама Олимпіада Платоновна все боле и боле убждалась, что Евгеній какъ-бы чуждается людей, старается уединяться и очень рдко отвчаетъ привтливою улыбкою на привтствіе такихъ людей, какъ княгиня Марья Всеволодовна, Мари Хрюмина, госпожа Перцова. Онъ ласковъ только съ нею, съ Олимпіадой Платоновной, да съ Софьей и Петромъ Ивановичемъ, — и еще какъ ласковъ! Его ласки всегда трогали старуху: она видла, она чувствовала, что онъ чуть не молится на нее, что онъ весь проникнутъ желаніемъ угодить ей. Но въ тоже время она замчала, что и съ нею онъ не откровененъ: на вс ея вопросы о дтяхъ княгини Марьи Всеволодовны, о его школьныхъ товарищахъ, объ учителяхъ въ пансіон Матросова Евгеній отвчалъ уклончиво, ограничивался односложными фразами, старался перемнить разговоръ объ этихъ предметахъ. Она начинала задумываться надъ вопросомъ: какою внутреннею жизнью живетъ ребенокъ, отчего, въ сущности, вс его разговоры съ нею ограничиваются одними ласками, воспоминаніями о жизни въ Сансуси, толками о Петр Иванович, объ Ол, находившейся въ институт, и только. А что онъ думаетъ теперь? какъ живетъ теперь? какія ощущенія выноситъ изъ ежедневныхъ встрчъ съ людьми? Этого она не знала. Это было ей тмъ боле больно, что ея чувство къ нему начало граничить съ безпредльной любовью.
— Ты, Софья, ничего не замчаешь въ Евгеніи? спрашивала старуха у своей врной наперстницы.
— Ничего, а что? проговорила Софья.
— Странный онъ какой-то у насъ, точно у него тайны какія есть… Никогда ничего не говоритъ, что въ пансіон длается, что его удивитъ или обрадуетъ среди дтей княгини Марьи Всеволодовны, не похвалитъ никого изъ учителей или не пожалуется на нихъ… Холодность это, что-ли?.. Онъ вдь, кажется, не тупъ…
— Женичка-то тупъ? воскликнула Софья. — Да чего это вы не выдумаете, право!.. Онъ-то тупъ!.. Да онъ все понимаетъ, все чувствуетъ!.. Тупъ!.. Да разв тупые-то такъ любятъ, какъ онъ?.. Вы вотъ только брови нахмурите, такъ онъ уже сейчасъ: «ma tante, что съ вами, милая?..» Да что вы!.. Мн, мн стоитъ нахмуриться, такъ онъ и меня распрашиваетъ сейчасъ: «что съ тобой, Софочка, здорова-ли ты, не случилось-ли чего?»
У Софьи даже голосъ дрожалъ отъ волненія.
— Ахъ, да что ты мн разсказываешь, точно я его меньше тебя знаю и люблю! разсердилась Олимпіада Платоновна. — Вотъ тоже дура, дура, нашла за кого и передъ кмъ заступаться!..
— Да какъ-же не заступаться, если говорите: онъ, кажется, не тупъ! въ свою очередь загорячилась Софья. — Ужь такъ-бы прямо дуракомъ и назвали!.. Еще-бы лучше было!.. Слушать-то, право, обидно… А что онъ не говоритъ ничего вамъ, такъ, врно, радости-то немного въ этихъ разговорахъ!
Олимпіада Платоновна быстро обернулась лицомъ къ Софь.
— Ты что-нибудь знаешь? Онъ теб, врно, говорилъ что-нибудь? спросила она, глядя пристально на Софью и какъ-бы боясь, чтобы та не схитрила, не уклонилась отъ прямого отвта.
— Ничего я не знаю, рзко отвтила Софья. — Петръ Ивановичъ, тотъ вотъ, врно, что-нибудь знаетъ, потому подолгу они между собой бесдуютъ…
— О чемъ? спросила торопливо княжна.
Софья даже улыбнулась, такъ несообразенъ показался ей этотъ вопросъ.
— Да разв я съ ними сижу? сказала она. — А что не о веселомъ они толкуютъ, такъ это врно. Намедни меня людишки на черта посадили, совсмъ я осатанла, въ омраченіи находилась, а Петръ Ивановичъ отъ Женички идетъ, замтилъ, что я не въ своемъ дух, и говоритъ: «Что, видно, Петербургъ-то всмъ намъ солонъ достался?» — «Кому это, говорю, всмъ-то?» — «Да, говоритъ, и мн, и Олимпіад Платоновн, и вамъ, и Жен». — «Ну, говорю, Женичка-то еще ребенокъ, что онъ видитъ!» — «А вы, говоритъ, въ душу-то его заглядывали? Можетъ быть, онъ и по больше васъ, старыхъ дтей, видитъ. Вы-то ко всему присмотрлись, а онъ — новы ему всякія мерзости… Да и пора-бы вамъ его ребенкомъ-то перестать считать… У его ддушки, чай, въ его годы свои ребята гд-нибудь въ людской находились…» И такъ меня эти его слова точно обухомъ по голов ударили. — Такъ что-же онъ молчитъ! раздражительно воскликнула княжна. — А еще другомъ называется и скрытничаетъ!.. То-то я вижу, что они все уединяться стали… Завтра-же, завтра-же пошлю за нимъ; ужь и побранюсь-же я съ нимъ! Знаетъ все и ничего не говоритъ!