Сегодня он снова потащил измученного Артура на прогулку. Раньше тот сначала упирался, говорил что-то про уроки, подготовку к завтрашней репетиции, но Альфред оставался непреклонен, и он сдался. Ала пугало тогда состояние Артура. Керкленд сильно похудел, хотя и так был — кожа да кости, осунулся, под глазами залегли пока еще не яркие, но выразительные синие круги, будто бы он мало спал, а во взгляде поселилось отчаяние. Даже волосы у него прилично отросли, а Артур и не подумал их подравнять, хотя обычно был щепетилен в этом вопросе. Но больше пугали даже не внешние перемены — черт с ними, авитаминоз и все такое, — а перемены в отношении. Особенно — к драмкружку. Джонс не мог выносить, когда Артур позволял им чинить беспредел на репетициях, ведь обычно именно он своими занудными придирками поддерживал их в форме, не давая расслабляться. Альфред не мог не удивляться, когда тот пустил на самотек вопрос о сценарии. Артур потерял интерес к театру — кажется, он ушел от него вместе с надеждой на чувства Бонфуа. А Альфред знал, что происходит с организацией, если ее руководитель перестает поддерживать сотрудников и их начинания, перестает контролировать процесс, перестает ругать за неподчинение, перестает руководить. И он не на шутку опасался, что с ними может произойти то же самое. Поэтому он и вытаскивал Артура на разного рода прогулки: то в парк, то в фастфуд, то в кино, то на концерт… Хоть куда-нибудь, лишь бы Керкленд меньше времени проводил в одиночестве или в компании Франциска, с которым, увы, делил комнату. То есть сначала он думал, что делает это именно ради драмкружка и спасения Артура из пучин отчаяния. А недавно поймал себя на мысли, что ему и самому это доставляет удовольствие, что ему нравится заставлять Артура краснеть и немного неуверенно, но искренне улыбаться. Нравится видеть, как сияют его глаза изумрудными искорками, когда он пьет горячий чай из бумажного стаканчика, купленный в ближайшей забегаловке. Нравится слушать его голос — просто голос, не обращая внимания на слова. Альфред даже, к стыду своему, понял, что не помнит, о чем говорил с Артуром. Просто отвечал дежурно и слушал, слушал, слушал…
Это его напугало. Можно было бы все списать на искреннюю и глубокую дружескую привязанность, но сердце не желало вновь быть обманутым. И в груди роилось, пока едва касаясь мыслей, понимание. Оно пугало. Не своим наличием, а своей дислокацией. Потому что таких вот осознаний от сердца, не нуждающихся в переводе на привычные человеку языки, у Альфреда Джонса в жизни еще не было.
Самым простым и разумным выходом ему показалось перестать видеться с Артуром, и Ал, скрепя сердце, попытался исполнить задуманное. Но это самое скрепленное сердце кровью обливалось, когда они случайно сталкивались на переменах или встречались взглядами на репетициях драмкружка. Это была не жалость к Артуру, а жалость к себе. Это ведь он не может прикоснуться к нему, прогуляться с ним вновь, лишний раз взглянуть на него. Он — а Керкленд просто живет, как и раньше: страдает по Франциску, часто забывает поесть и даже не пытается вновь принять участие в жизни драмкружка. Раньше было точно так же, но ощущения были совершенно иные. Желание помочь другу и для этого стать к нему ближе и желание стать к нему еще немного ближе, а для этого помочь ему сильно различаются, не так ли?
***
— Ага, увидимся, — кивнув, Артур улыбнулся Альфреду и прошел в свой блок.
Улыбка тут же сползла с его лица — не потому, что была неискренней, а потому что поводов улыбаться не осталось. Альфред с его шутками, геройскими замашками и нескончаемой уверенностью в своей непобедимой правоте остался там, за дверью. Здесь, внутри, Артура ждал Бонфуа с таинственной полуулыбкой, который уже давно не оказывал ему никаких знаков внимания. Он даже не попытался оправдаться. Керкленд бы и извинился, может, и предложил сам все заново начать, но у него были представления о гордости. И уж что-что, а ее он Франциску не готов был отдать ни за что. И страдал за это.