Теперь-то ей все ясно. Уильям вовсе не работает допоздна в мастерской, а ходит к Джейн, той самой Джейн, которой будто бы не место в этой печальной семье, как бы отчаянно она ни стягивала кровные узы.
Дороти еще немного наблюдает за ними, гадая, что она ему говорит, и насилу сглатывает. Моисей замечает Уильяма и показывает на него пальцем.
– Папочка!
На миг Уильям с Джейн оборачиваются и смотрят в окно, но Дороти оттаскивает Моисея в тень и поспешно уводит домой, и они наедине садятся на кухне за ужин.
Затем она купает его в железной ванночке у очага и укладывает спать. Когда Уильям возвращается домой, она притворяется спящей. И наутро не расспрашивает его о вчерашнем, не рассказывает, что она видела; разве можно упрекать его в том, что он не хочет проводить время с ней и с ребенком? На что она вообще имеет право надеяться? Поэтому, когда он говорит ей, что нашел работу в мастерской покрупнее, в оживленном портовом городе, где больше заказов и денег, не то что в Скерри, Дороти ничуть не удивляется.
Уильям не то чтобы уходит от нее – просто не возвращается. Работа явно подвернулась хорошая. Он высылает деньги в пятницу, и Дороти понимает, как ей повезло; деньги всегда, неизменно, приходят, в то время как мать семейства Карнеги, насколько ей известно – она ее детишек обучала, та еще орава дебоширов, – в глаза не видит конверта с зарплатой. Ведь муж еще до ужина спускает все в кабаке. Это ни для кого не секрет, но миссис Карнеги в такие вечера закрывает двери и задергивает шторы, чтобы дети не учуяли запаха рыбы с картошкой, тушеных овощей, пирогов и бульонов, что греются в чужих домах. Но только не Уильям. Он себе такого никогда не позволяет.
Она надеялась создать семью, которой обделили ее, семью, которая держалась бы на взаимной любви, но все пошло прахом, не успев и начаться. К тому же, говоря по правде, с течением дней, которые сменяются неделями и месяцами, она невольно испытывает облегчение, ведь теперь хотя бы нет нужды для притворства.
Наступает новый месяц, и у Агнес вновь болезненно сжимается нутро с приходом месячных – жалкой пародии на родильные схватки. Она опирается головой о дверь уборной. Опять она сегодня их видела. Агнес зажмуривается. Такой прелестный мальчик. Серебристо-зеленый, точь-в-точь как море ясным весенним днем. Он обернулся и взглянул на нее с робкой улыбкой на губах, вот только
Тут в дверь уборной стучится Скотт.
– Что ты там делаешь? – Выругавшись, он опять стучится.
Агнес вздыхает, надевает исподнее и старательно смывает следы крови. Она не хочет это обсуждать, не сегодня. А потому изображает улыбку и открывает дверь.
– И с чего ты тут разнылся?
Агнес невольно тянется рукой к лицу. Она и не заметила. Что вышла вся в слезах.
– А, дай угадаю. У тебя опять…
Он не может выговорить это вслух и проходит мимо, толкнув ее, так что Агнес налетает на стену уборной. Дернувшись головой, она ударяется затылком о холодный камень.
– Тоже мне, жена называется, – огрызается Скотт и захлопывает дверь уборной.
Позже, когда он уходит в кабак, Агнес садится за стол. В ней закипает вовсе не вожделение и не желание заполучить – эти чувства давно ей знакомы. Она испытывала их к Джозефу, а еще в детстве, при виде какой-нибудь ленты у портнихи в лавке. Но нынешнее чувство иное. Зубастое. Гложет ее. Томление, как открытая рана, переросло в нарыв отчаянной нужды. Она ощущает себя никчемной пустышкой. Ее горе – горе утраты, как будто у нее погибло дитя. Она тихонько стонет за кухонным столом среди опустелых комнат опустелого дома.
Стоит только руку протянуть, и вот он, заветный ребенок, настолько осязаем его образ, припухлость его щечек, ямочки на коленках, улыбка с щербинками на месте выпавших зубов. Агнес сидит в слезах, но они все льются и льются. Вот бы можно было силой мысли воплотить его в жизнь. Если очень постараться. «
С губ ее слетает слово – единственное в своем роде слово, что способно воплотить этот образ.
«