— Какая у вас мрачная мифология! Когда-то мы, люди, жили в своём мире как в необъятной комнате, одни, ожидая отца, покинувшего нас на время за нашу провинность. За какую? Этого никто не знал, поэтому толкований этому греху было много, но вину несли на себе все. Потом мы выросли, изучили свою прекрасную комнату, насвинячили там, всё переломали во взаимных драках за лучшее место у окошечка. Помирились, прибрались вокруг себя и отправились в тёмную анфиладу пространства, искать прекрасный чертог Всевышнего, где Он готовит в честь встречи званый ужин под множеством хрустальных огней. Лучезарно улыбается румяным ликом, предвкушая встречу со своими резвыми и смышлёными детишками. Но двери в иные миры открывались, зачастую, как в пустые и непонятные, или уже разрушенные и необитаемые комнаты-миры, а залы пиршественной всё не было. Иногда по углам иных комнатушек кто-то жался, такой же заброшенный, да и не всегда похожий на нас. Иногда одичавший или просто дикий и кинутый, кого не думали ничему учить неведомые родители. И где они, родители? У нас их нет, у человечества, как у рыбьей икры. Мы заперты в каком-то замкнутом обиталище, причём не пригодном в основном своём протяжении для жизни вообще, брошены этими нерадивыми родителями, им совсем не нужные.
— Ваш Творец — это любовь, как и наш Надмирный Свет.
— Любовь как обобщенное понятие, абстракция это всё. Слишком много чего стянули под это слово. Вот у вас «дома любви», что же по заветам Творца вы их настроили? Не по вашим ли уродливым лекалам? Не вашим ли деформированным социумом они изобретены?
— В такую «любовь» я не верю.
— А в мою?
— Я решила, отныне лягу на наше любовное ложе только после ритуала в Храме…
Человеческие, мужские руки обнимали её тело, женское и отзывчивое, человеческое. Нет, не будет сегодня ночью пустовать их «любовное ложе». Ни берегов, ни дна, только ласковый всеохватный поток… он движется, а времени нет… Значит и старости никогда не будет?
— Много комнат, и во многих дети и все похожие. Значит Отец один, общий? Он ещё придёт, явит нам себя? Всё объяснит, утешит.
— Мы сами научились себя утешать, — ответил Рудольф, — разве нет?
— Ты думаешь о смерти? В тот самый момент, когда бывает настолько хорошо, а потом сразу спад и печаль. Всё конечно.
— Зачем нам думать сейчас о смерти? Если мне хочется только жизни. Только тебя…
— Зачем нам думать о смерти? Если мне хочется только жизни. Только тебя… — так он мне сказал, когда я ныла, напирая на его жалость к своему положению и изображая метафизическую тоску. Чтобы он не обольщался тем, что всегда мне за счастье. Но он всегда был моим счастьем. Не знаю, кто в кого входил, он в меня, или я в него. Но это было состояние выхода за пределы моего телесного сосуда, размывание будничного «я». Будто из серенькой коробочки вдруг выпархивали райские птицы, осыпая всё вокруг блёстками, и через мерцание их я не видела никакой голой конкретики. Счастье не имело физической формы. То есть имело, но форма была запредельно прекрасной, ласкающей меня и внешне и внутренне, да и просто отменяя все понятия верха, низа, внутри и снаружи. Как и деление на «я» и «он» исчезало. Мы становились целым, одним вневременным вечным существом. Меня не было на моей планете в этот миг, и его тоже. Был ли он в это время на своей Земле, не знаю, но я не была там и не представляла её. Мы были где-то за пределами того дома, где много пустых неряшливых комнат и тёмных протяжённых коридоров. И нет в нём никакого зала под хрустальным светом, потому что Бог гуляет по саду, где мы занимались своим, и не грехопадением, и не падением совсем, а полётом в поисках нектара, и всегда его находили и пили, касаясь друг друга крыльями. И Бог не корил и не стыдил нас за это, хотя и выпроваживал всегда обратно под низкую крышу привычного обиталища. И от этого я часто плакала, а он слизывал мои слёзы со вкусом только что принятого в райских кущах нектара. Видимо, его избыток и вытекал из меня, от жадности я слишком им упивалась, всякий раз боясь, что этот раз последний. Да, я так любила его каждый раз как последний. И как в первый тоже. И когда была безудержна, и когда была тиха как перед рассветом, но всегда счастлива им, с ним. Иногда он говорил вдруг, — Ксюнька, милая…